Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом чередовании грубости и нежности, между сном и явью, между светом и тьмой, они находили — она находила — свой modus mortis.[123]
Среди ночи все было еще терпимо. Тогда это была не безнадежная покорность судьбе, а только признание реальности смерти наряду с реальностью жизни. Да, она умирала, но они оба все еще жили. Он гасил свет и ложился рядом, прислушиваясь к ее дыханию и ощущая ее живой, пусть даже и умирающей.
Но по утрам к ней возвращался ужас — не только ужасная боль и понимание того, как ужасно она выглядит, но и ужас знания.
Если бы он только мог избавить ее от этого знания! Ради этого он был готов отдать собственную жизнь, но это лишь взвалило бы на нее тяжесть других, по ее словам еще больших, мук. Хуже всего было видеть момент ее пробуждения, когда она вспоминала то, о чем, возможно, успевала позабыть во сне. Он представлял себе эту мельчайшую единицу времени, миллиардную долю секунды, в которую она с ужасом осознавала всю близость и неотвратимость конца. Ни смех, ни утешающие непристойности не слетали с ее губ в первые минуты по пробуждении. В эти минуты горе не объединяло их с Либором. Она лежала совсем одна, не желая его слышать, не замечая его присутствия, устремив застывший взгляд в потолок спальни, словно где-то там пролегал маршрут, по которому ей предстояло уйти — и обратиться в ничто.
Утро подстерегало ее и наносило удар. И не важно, какие там смутные надежды появлялись у нее накануне ночью, — утро уничтожало все.
Так же точно утро подстерегало Либора — и до, и после ее смерти. С той разницей, что раньше оно дожидалось пробуждения Малки, а теперь наносило удар, когда пробуждался он.
Он хотел бы быть верующим. А еще лучше, чтобы они оба были верующими, — впрочем, хватило бы и кого-то одного из них, а уж он бы протащил другого за собой в лучший мир. Но и вера имела уязвимые места: она не могла полностью избавить человека от сомнений. Как может быть иначе? Допустим, ты в какой-то миг сумел постичь нечто важное, увидеть свет во мраке ночи, узреть Лик Божий или, если повезет, познать Шхину[124] — ему всегда нравилась идея Божественного просветления как таковая, — но этот миг пройдет, и наступит новый день, и все закончится. Он мог понять, почему люди верят, но не понимал тех, кто цепляется за эту веру как за последнюю соломинку.
Ночью он целовал ее глаза и сам пытался заснуть с надеждой в душе. Но все становилось только хуже, ибо любой намек на облегчение, успокоение или примирение — он затруднялся подобрать правильное слово — не доживал до следующего утра. И не было просвета. И не было выхода. День начинался с ужасного пробуждения, и каждый раз этот ужас обрушивался на нее и на него, как впервые.
6Тайлер ушла из жизни гораздо быстрее, чем Малки. Это был ее стиль: она все решала и делала быстро (в том числе изменяя мужу). И так же решительно она разобралась с собственной смертью, приведя в порядок нужные дела, оставив нужные инструкции и вытребовав с Финклера нужные обещания. Она попрощалась с детьми, постаравшись обойтись без драматических эффектов, и пожала руку Финклеру, как при завершении сделки, которая оказалась не такой уж удачной, но и не провальной, если на то пошло. А потом она умерла.
Когда это произошло, Финклеру захотелось встряхнуть ее за плечи и спросить: „И это все?“
Однако это было еще не все: с течением времени он стал узнавать о разных вещах, которые она собиралась с ним обсудить, или о вопросах, так и оставшихся незаданными из нежелания огорчать его или огорчаться самой. Еще ранее в рассеянных по дому тайниках ему случалось натыкаться на перевязанные ленточками пачки его писем к ней или подборки семейных фото, но затем появились находки, в которых уже не было ничего сентиментального; они касались серьезных и зачастую спорных тем, как, например, ее обращение в иудаизм. Среди прочего он обнаружил подборку собственных статей, испещренных комментариями Тайлер (о каковых он знать не знал), а также запись его выступления в „Дисках необитаемого острова“ — того самого выступления, в котором он объявил всему свету о своем стыде и которое Тайлер поклялась никогда-никогда, во веки веков, ему не простить.
Особенно его заинтересовала коробка с надписью: „Моему мужу: открыть, когда я уйду“. Сперва он подумал, что Тайлер могла приготовить ее задолго до своей болезни и в таком случае подразумевался не уход в небытие, а банальный распад семьи („Неужели она всерьез собиралась меня бросить?“). Под крышкой лежали старые фотографии Финклера: славный еврейский мальчик празднует свою бар-мицву, славный еврейский жених сочетается браком с Тайлер, славный еврейский отец на бар-мицвах его сыновей. Эти снимки как будто спрашивали голосом Тайлер: „Какого черта, Шмуэль? Почему ты участвовал в этих церемониях, если тебе с самого начала было насрать на все это?“ Под фотографиями лежали вырезки со статями о еврейской вере и сионизме; некоторые статьи были написаны им (и также исчерканы ее пометками), а остальные — разными журналистами и учеными. А в самом низу коробки он нашел короткий машинописный текст, вложенный в пластиковую папочку, как домашняя работа школьника; автором сей рукописи была Тайлер Финклер, его жена.
Эта находка заставила Финклера расплакаться, сложившись пополам и уткнувшись лицом в колени.
Он всегда считал свою супругу чересчур придирчивой ко второстепенным деталям вроде пунктуации, чтобы стать хорошей писательницей. Сам Финклер был не ахти каким стилистом, но он умел строить фразы так, чтобы взгляд читателя скользил по ним без заминок. Когда-то рецензент одной из первых книг Финклера по философии самосовершенствования заметил, что чтение его трудов напоминает беседу в поезде со случайным попутчиком, который может оказаться как гением, так и недоумком. Финклер не был уверен, что это замечание — комплимент, но решил считать его таковым. Рукопись Тайлер не смогла бы вызвать столь широкий разброс мнений. Чтение ее напоминало беседу в поезде, бесспорно, с здравомыслящим человеком, который зарабатывает на жизнь составлением текстов для поздравительных открыток. Мишенью ее критики, как выяснилось, был ранний бестселлер Финклера „Сократический флирт: Философский метод улучшения сексуальной жизни“.
У Тайлер имелся весьма нестандартный взгляд на характер ее благоверного, и она сочла нужным изложить это в письменном виде. Выходило так, что Финклер был даже „слишком евреем“. Его проблема заключалась не в недостаточной еврейскости мышления и темперамента, а как раз напротив. И это касалось не только его, но и всех СТЫДящихся евреев (применительно к ним Тайлер использовала термин из идиша — shande, первым значением которого, в отличие от английского shame, было не „стыд“, а „позор“ и „бесчестье“; соответственно, в ее понимании, они не столько „стыдились“, сколько „позорились“). Но даже в такой компании Финклер, по ее мнению, выделялся как редкостный амбициозный мудозвон.
„Мой супруг воображает, что он перепрыгнул еврейскую ограду, возведенную вокруг него отцом, — писала Тайлер, как будто обращаясь к адвокату по делам о разводе, хотя послание было адресовано Финклеру. — Но на самом деле он видит все вокруг, включая не любимых им евреев, ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО с еврейской точки зрения. И куда бы он ни посмотрел — будь то Иерусалим, Стамфорд-Хилл[125] или Элстри,[126] — он видит евреев, живущих ничуть не лучше, чем люди других национальностей. А поскольку они не чрезвычайно хороши — рассуждает он, следуя своей экстремистской еврейской логике, — это значит, что они чрезвычайно плохи! Презирая евреев-обывателей назло своему отцу, мой супруг заносчиво следует принципу: либо евреи существуют для того, чтобы нести „свет для язычников“ (Ис. 42: б), либо им незачем вообще существовать на свете“.
Читая этот отрывок, Финклер еще раз всплакнул. Но не из-за упреков и обвинений жены, а из-за трогательной, ученической добросовестности, с какой она относилась к цитатам. Он представил себе, как она трудится над своим сочинением, сверяясь с библейским текстом, чтобы уточнить, правильно ли процитирован пророк Исаия. Потом он представил ее маленькой девочкой в воскресной школе: как она читает в Библии про евреев, мусоля карандаш и не ведая, что однажды станет женой еврея и сама превратится в еврейку, пусть и не в глазах ортодоксов вроде Финклера-старшего. А может, и не в глазах его сына.
Финклер никогда не принимал всерьез ее стремление „объевреиться“. Он не считал нужным жениться на еврейке, полагая, что в нем самом еврейства вполне хватит на двоих. „Отлично“, — сказал он, узнав о ее намерении и подумав, что она имеет в виду еврейскую свадьбу, и только. И какая женщина не хочет еврейской свадьбы? Отлично, пусть будет так.