В немилости у природы. Роман-хроника времен развитого социализма с кругосветным путешествием - Юрий Окунев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работали мы в то время много и увлеченно. Одно дело – лабораторное тестирование «Тритона» или его проверка на заводском полигоне поблизости, на Карельском перешейке, и совсем другое – всеохватные испытания в мировом океане. Далекие океанские дали и манили, и пугали – сработает ли всё, задуманное с таким размахом и замахом, справимся ли? А здесь еще – подготовка к заседанию Идеологической комиссии парткома, на которой мы с Ароном должны были продемонстрировать высокий идейно-политический уровень, равно как и готовность строго придерживаться генеральной линии партии на океанских просторах, особенно проплывая мимо мира капитализма. Арон велел мне вызубрить, на всякий случай, имена руководителей коммунистических партий всех стран мира, как стихи. Я сказал: «Не вижу связи между именами глав компартий и испытаниями секретной аппаратуры связи с подводными лодками». Арон пытался разжечь мою убогую недиалектическую фантазию:
«Представь, проплываешь ты со своей аппаратурой мимо, например, Греции и терпишь бедствие. Тебя, полумертвого, вместе с остатками аппаратуры выбрасывает морской волной на берег… Обращаться к Черным полковникам за помощью ты, конечно, не станешь, а попробуешь получить поддержку греческих товарищей – тут-то и пригодится знание имени подпольного главы греческих коммунистов».
Те времена подготовки к кругосветному путешествию были временами надежд и радужных ожиданий, ярким солнечным светом, засветившим темные углы нашей жизни, – всё у нас получалось, всё работало, и мы сами словно излучали блестки ума и юмора. Даже неумолимое приближение заседания Идеологической комиссии не могло отравить нашего оптимизма и радости успешного творчества. Однако, прежде чем рассказать об этом чрезвычайно серьезном событии, необходимо ввести в наше повествование несколько важных действующих лиц.
Глава 2. Одесса
Вероятно, уж никогда не видать мне Одессы. Жаль, я люблю ее…
Если бы можно было, я бы хотел подъехать на пароходе… Встал бы перед рассветом, когда еще не потух маяк на Большом Фонтане, и один-одинешенек на палубе смотрел бы на берег… Я бы старался отличить по памяти селения: Большой Фонтан, Средний, Аркадия, Малый; потом Лонжерон, а за ним парк – кажется, с моря видна издалека черная колонна Александра Второго. То есть ее, вероятно, теперь уже сняли, но я говорю о старой Одессе. Потом начинают вырисовываться детали порта. Это брекватер, а это волнорез; Карантин и за ним кусочек эстакады – мы в Карантин и плывем… В детстве моем еще лесом, бывало, торчали трубы и мачты во всех гаванях, когда Одесса была царицей… Направо стройная линия дворцов вдоль бульвара… Воронцовский дворец с полукруглым портиком над сплошной зеленью обрыва. И лестница, шириной в широкую улицу, двести низеньких барских ступеней; второй такой, кажется, нет на свете, а если скажут, где есть, не поеду смотреть. И над лестницей каменный Дюк – протянул руку и тычет в приезжего пальцем: меня звали дю Плесси де Ришелье – помни, со всех концов Европы сколько сошлось народов, чтобы выстроить один город…
Вправду смешной был город; может быть, оттого смешной, что сам так охотно смеялся. Десять племен рядом, и все какие, на подбор, живописные племена, одно курьезнее другого: начали с того, что смеялись друг над другом, а потом научились смеяться и над собою, и надо всем на свете… Постепенно стерли друг о друга свои обычаи, отучились принимать чересчур всерьез свои собственные алтари, постепенно вникли в одну важную тайну мира сего: что твоя святыня у соседа чепуха…; может быть, он прав, а может быть, и нет, убиваться не стоит…
С Марусей не на улице будет у меня свидание, мы сговоримся встретиться у меня в Лукании…
А над Луканией опять будет полумесяц, пахнет отцветающими цветами, слышится музыка мелодий, которых давно уже нигде не играют; и опять все будет, как тогда… только говорить надо будет не словами, а думами. Я буду думать о том, какое чудное слово «ласка». Все, что есть на свете хорошего, все ведь это ласка: свет луны, морской плеск и шелест ветвей, запах цветов и музыка – все ласка. И Бог, если добраться до него… разбранить последними словами за все, что натворил, а потом примириться и прижать лицо к его коленям, – Он, вероятно, тоже ласка. А лучшая и светлейшая ласка называется «женщина».
Потешный был город; но и смех – тоже ласка. Впрочем, той Одессы уже давно нет и в помине, и нечего жалеть, что я туда не попаду…
Владимир Жаботинский, «Пятеро»* * *К этой части моего правдивого рассказа приступаю я с трепетом и наслаждением, ибо здесь надлежит мне, с одной стороны, отразить выдающуюся роль парткома в решении кардинальных проблем нашего ящика, а с другой – рассказать о двух женщинах и одном коте, имеющих к парткому и предмету нашего повествования самое непосредственное отношение и во времена сплошной серости достойных самого искреннего восхищения.
Что касается упомянутых женщин, то в силу своей бескомпромиссной приверженности правде вынужден признаться, что был близок с обеими и любил их одновременно, хотя и по-разному, причем прошедшее время здесь не признак угасшей любви, а, как вы скоро узнаете, трагическая необходимость… С одной из них вы уже поверхностно знакомы – это, конечно же, Екатерина Васильевна, которая в описываемое время была помощницей нашего партийного босса и центральной фигурой в сакральном помещении парткома, а главное – единственным украшением и главной притягательной силой этого помещения. При всем том она иногда пренебрегала партийными условностями и оставляла в запертом кабинете свою деловитость, чтобы тайком встретиться со мной в недоступном для партийного ока месте, каковым была моя однокомнатная холостяцкая квартира.
Поразительно, однако, не это, а то, что многие годы нашу связь удавалось скрывать не только от любознательной общественности и неформальной группы профессиональных стукачей, но и от двух церберов, ревностно следивших за Катиной нравственностью.
Одним из церберов, как нетрудно догадаться, был законный муж Кати по имени Сева. Превзойдя в порочной ревности всех своих классических предшественников, он отнюдь не достиг их монументального величия – да простит мне Господь эти слова о человеке, так плохо кончившем, увы, не без моего участия. Впрочем, как говорил не помню какой классик, «рогоносец – это не тот, кому жена изменяет, а тот, кто думает, что нет, не изменяет». Всеволод Георгиевич, судя по всему, не имел чрезмерных иллюзий относительно поведения своей роскошной жены, бывшей, ясное дело, его главным жизненным достижением.
Другим блюстителем Катиной нравственности был уже знакомый читателям секретарь парткома Иван Николаевич – ее непосредственный начальник. Он и Всеволод Георгиевич приятельствовали еще со студенческих времен, но работали в разных почтовых ящиках, что, с одной стороны, затрудняло координацию усилий по слежению за нравственным обликом объекта наблюдения, но, с другой стороны, расширяло зону обзора. До поры до времени никто из них не удосужился сопоставить отлучки Кати в магазины, к косметичке и по другим дамским делам с графиком моих местных командировок, и я счастливо оставался вне зоны подозрений. Этому неведению церберов способствовала их взаимная подозрительность, отвлекавшая от поисков истинного источника Катенькиной безнравственности.
Собственно говоря, разумным было только одно направление подозрений – естественное опасение мужа относительно начальника его жены, который, используя свое служебное положение, вполне может… и так далее по умолчанию… Нужно, однако, сказать, что это опасение Севы было абсолютно беспочвенным. Конечно, когда изменчивая мода открыла миру прелестные ножки Екатерины Васильевны несколько выше колен, Иван Николаевич не мог отказать себе в удовольствии поглядывать на них, но не более того… Во-первых, наш партийный босс давно зарекся крутить служебные романы – он поднялся столь высоко отнюдь не для того, чтобы сверзиться с вершины из-за каких-то ножек. Во-вторых, такого рода историю не удалось бы скрыть при всем желании от его жены Валентины Андреевны, кабинет которой располагался хоть и за двойной металлической дверью, но в том же коридоре, что и партком. И, наконец, в-третьих, Ваня седьмым чувством осознавал – такая женщина ему не по зубам. Удивительные метаморфозы вытворяет с нами природа – мужской интерес Ивана Николаевича к ножкам Екатерины Васильевны сублимировался в желание быть ее опекуном, наставником и хранителем женской чести. Отсюда вытекали его анекдотические контрпретензии к Катиному мужу Севе. Если Сева опасался, что Ваня рано или поздно переспит с Катей, то Ваня, напротив, подозревал, что Сева делает это недостаточно эффективно, тем самым толкая Катю в развратные руки ненавистных бабников, которым всё дается слишком легко. И нужно признать, что Ванины опасения были вполне основательными. Они базировались не только на его личных наблюдениях, но и на информации, полученной от Валентины Андреевны, которая по долгу своей службы знала многое обо всём на свете, но… к счастью, не всё…