Утро Московии - Василий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик с печи высунулся опять. Присмотрелся к лицам, понял – неладное – и приложил ладонь к уху.
– Деда, скорей: стрелец ругается!
Ждан Иваныч медленно поднялся с лавки, одернул однорядку и вышел на середину избы. Там остановился, повернулся к иконе и положил три легких поклона.
Анна всхлипнула и отошла в запечье. Андрей торопливо, будто только опомнившись, собирал свои железные поделки.
– Олешка, шапку неси! – негромко потребовал Ждан Иваныч.
Мальчишка кинулся со всех ног домой, распугивая по дороге кур.
– Прощайте, люди добрые! – вымолвил старый кузнец. – А железо кричное оставь, Ондрей, себе.
От печки юркнула Анна. Она вынула из зыбки раскричавшегося малыша, чтобы не мешал говорить, но этого уже не требовалось. Ждан Иваныч уверенно, как в своем дому, взялся, не оборачиваясь, за скобу и тяжело шагнул за порог.
Глава 6
На дворе потеплело. Это было заметно по всему: по ребячьим крикам, по грачиной сутолоке на березах, по тому, как ревела, почуя тепло, голодная скотина в хлевах, а особенно по радостному и очень звонкому перестуку молотов и наковален. Этот перестук весело вырывался на улицу из раскрытых настежь кузниц на Пушкарихе, на Кузнецкой улице – во всех трех десятках кузниц. Трудилась кузнецкая сотня, и не было надежней и величавей звуков, чем этот перестук тяжелых молотов.
День разгорелся, и хотя снова набежали откуда-то утренние, всегда неожиданные облака, по всему было видно, что ненавистного дождя нынче не будет. Да если бы он и собрался, если бы и накатило из-за Сухоны грозу, Ждан Иваныч не обрадовался бы, не испугался: он бы ее просто не услышал.
Стрелец торчал около избы Виричевых. От скуки он просек в березе кору и, припав на одно колено, опершись рукой на длинное древко алебарды[47], лизал сок – последний сок: скоро распустится листва. Увидев старого кузнеца, стрелец поднялся с земли и пошел навстречу.
– Чего хоронишься? – спросил стрелец.
– A-а, это ты, Филька? Вместо пристава, что ли?
– Да мне что! Я не по своей воле. Воевода послал: иди за Виричевым!
Выделка глиняных игрушек была подсобным промыслом в семье стрельца. Конечно, более доходным было курение вина. Оно разрешалось стрельцам лишь под праздники, но редко кто не занимался этим делом ежедневно и не держал тихонько от властей корчму в подклети. Опасное это дело – корчма, но стрельцу дыба не грозит, на кол не посадят. Ну, получит палок, покается, отлежится – да опять за свое. Сослать только могут в другой захудалый город, вроде Тотьмы или Вологды, года на три. Да что ему три года? На доход от корчмы сундуки его набиты всякой рухлядью – до смерти хватит. Ведь не раз попадался и в острог волокли под приставом, а отвез сундук воеводе да забыл из двора стрелецкого головы выгнать десяток своих овец – вот и снова гуляет.
Ждан Иваныч взглянул на опухшее от винища лицо молодого стрельца и не позавидовал его сытой жизни. Однако наклонился к низкорослому служаке, задев бородой за красный вершок его шапки, и доверительно спросил:
– Почто ведешь?
– Не велено знать! – заученно ответил стрелец. Он поправил шапку, одернул потасканный кафтан, повелительно потребовал: – Ступай наперед!
– И домой не зайти?
– Велено скорей. Ступай!
Стрелец вскинул алебарду на плечо и сразу начал входить в служилый раж: побагровел, засопел, закричал.
Пришлось идти.
В конце Кузнецкой улицы их догнали Шумила и Алексей. Ждан Иваныч взял у внука шапку, потом посмотрел на Шумилу, хотел поговорить сразу о многом, о том важном, что может ему пригодиться, если – не ровён час – не вернется, но не сказал: отточенное лезвие алебарды нетерпеливо качнулось у самого виска.
– Иди, Шумила, в кузню, докали наконечники, а то стрелецкий голова поминал намедни, – только и сказал старый кузнец, а внуку наказал: – Помогай батьке.
Тут он заметил, что в переулок торопливо вышли и тотчас остановились в отдалении Андрей Ломов и Анна. И она не усидела! Бежали, должно быть. С головы Анны съехала синяя повязка, в которой она ходит в церковь, по-домашнему обнажилась красивая русоволосая голова.
– Поторапливайся! – толкнул стрелец.
На ходу старый кузнец оглянулся: стоит Анна чуть позади мужа, подперла щеку ладонью, изогнув высокую шею, и вроде замутилась слезами – не видно издали – синь большеглазая. «Что Богородица стоит! – не вовремя подумалось старику. – Нет, нельзя ходить к ним Шумиле».
Вышли на Широкую улицу, свернули направо, вдоль глухих заборов. На солнечной стороне было суше. От земли уже пахло первой травой, дышали теплом позеленевшие плахи заборов, радостно кудахтали куры, а где-то очень далеко, по тотьмовской дороге, последние песни добулькивал тетерев. Старик знал: оденется березка – и до следующей весны замолчит, отгуляет свое рябая тетерка. Каждую весну повторяется заново эта жизнь. Сколько было таких весен у старого кузнеца, он и сам не помнит, только знает, что не изошла у него радость от всего этого, не иссохло старое сердце.
Ждан Иваныч наклонился, взял из-под забора пригоршню земли, помял в ладони и понял: еще немного красных денечков – и пойдет в борозду соха. Запасайтесь, мужики, накованы новые! На всех хватит…
Перешли земляной мост, свернули налево. За тополями, за высоченным круглобревным забором, темнели хоромы татарского наместника. Давно он уж не наместник, а торговец, как и его отец. Еще дед его потерял власть в старом Устюге, на том, на правом берегу Сухоны, а когда Иван Грозный повелел быть Великому Устюгу на высоком, на левом берегу и все, боясь ослушаться, снялись со своих мест и стали перебираться сюда, перевез свое золото и татарин. Давно он обрусел, еще в третьем колене, женат на русской, а всё зовутся его высокие хоромы за́мком.
Наконец зашли за строения гончара Пчёлкина. Сам хозяин увидел кузнеца через дыру обветшавшего забора, вышел за ворота в измазанном глиной фартуке, снял шапку и молча поклонился. Хороший мужик. В прошлом году на правёже стоял за неуплату податей, пока мудрил с глазурью для новых изразцовых плиток. Теперь товар пошел лучше иноземного. Рассчитался с долгами. Сына женил. Второго женил. Копейка завелась, а не горд… Далеко, шагов за сто, отошел кузнец со стрельцом, и только тогда хлопнула калитка: Пчёлкин стоял, вслед смотрел. Видно, к сердцу принял чужое несчастье.
Стрелец ударил алебардой плашмя по левому плечу старика, только блеснуло отточенное лезвие.
– Поворачивай!
На небольшой площади, у столба, прямо перед съезжей избой, толпилось десятка два зевак, любителей посмотреть на чужую беду. Человек – лица его не было видно – был, как обычно, привязан к правёжному столбу. Стоял он в шапке и в зипуне. Поодаль, на чурбане, пристроился выборный судейка, Клим Воронов, из дворянских детей. Он держал охапку палок, торчавших выше его головы в круглой, отороченной мехом шапке. Судейка был известный щеголь, он даже на это обычное для себя и люда дело пришел в новой чуге[48]. Сквозь боковые разрезы в полах были видны блестящие сапоги из дорогой кожи. Клим подал одну палку заплечных дел мастеру, Истоме Толокнову. Верзила в красной рубахе погнул ее, повел бородой на проходивших мимо Виричева и стрельца. Задумался.
– Охоч платить? – спросил судейка мужика.
Тот двинул ногами в избитых сапогах.
Заплечных дел мастер шагнул к привязанному, шевельнул медвежьими лопатками под красной рубахой, откинул шапку, но, прежде чем ударить, ткнул концом ореховой палки в спину крестьянина:
– Слышь, что ли? А не то правёж начну!
– И рад бы платить, да…
Судейка махнул рукой и изготовился считать.
Первый удар хрястнул по голенищам сапог. Голова мужика вжалась в плечи, натопорщились волосы на затылке, а напряженное тело деревянно дернулось вверх. Потом послышались удары еще, еще…
– Ежедень бит будешь! – твердил судейка после каждого удара.
А народ галдел:
– Ты не гораздо его!
– Кудельки бы подмотал, дурачок!
– Дурачок и есть: что бы голенища-то кожей во трирядь подшил, так нет! Не к теще вели… Эх, останется без ног!
Мужик только стонал.
Ждан Иваныч прибавил шагу.
– Сколько он рублёв имал? – спросил он стрельца.
– Четыре рубли, – охотно ответил тот.
– У целовальника?
– У него.
– Откуда он, правёжный-то человек?
– Из Косоухова.
– Гулящий?
– Не-ет, не вольный он.
– Кабальный?
– Не-ет, тяглый. Подати справно платил.
Вышли на набережную Сухоны. Солнце брызнуло прямо в глаза еще не окрепшим, но таким ярким пламенем, что стало больно глазам. Ждан Иваныч приостановился, пока стрелец засмотрелся на иноземное судно, и понуро, как старая лошадь, разжимал прокопченные веки. Весна… Это чувство, всегда радостное, пробивалось через страх перед неизвестностью. Вот оно, солнце, снова вышло к людям, и хотя поднимался еще холодок от непрогретой воды, хотя тянуло промозглостью из потаенных лесных низин, но была у людей необманная надежда – солнце. Оно грело, сушило землю.