Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle - Макс Фриш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот здесь и жила Ивонна, вызывавшая восхищение как женщина, которая сама зарабатывала на жизнь, шла своим путем, владела собственной небольшой квартирой, сбивавшей посетителей с толку, — с холодильником и лифтом, с прислугой, с книгами и цветами, со священными привилегиями черной кошки, царапавшей всех гостей с дозволения хозяйки, с птичьим гомоном под мансардным окном, из которого открывался вид на крыши и башни города. Удивительно красиво было здесь, высоко над сутолокой улиц, над верхушками деревьев. Летние дни полыхали зноем под белыми облаками, отражавшимися в озере, осень серебрилась, окутывая все своим дыханием, а над парками каждое утро плыл колокольный звон монастырей…
Однажды, после случайной встречи на улице, когда она запросто пригласила его на чай, в это лишенное следов мужского присутствия жилище забрел и молодой, но уже не юный Райнхарт. Он играл с черной кошкой, пока Ивонна готовила на кухне чай, и, похоже, не испытывал ни малейшего смущения. Сбросив легкую блузу, он с чашкой в руках расположился на освещенном солнцем высоком подоконнике. Рассеянная задумчивость, не признававшая принуждения к постоянной беседе, придавала ему видимость неуязвимости. Он сидел на фоне струящейся над крышами синевы, полный детской радости оттого, что может взирать сверху вниз на деловитую суету в расщелинах улиц. День клонился к вечеру. Дело было весной.
Для Ивонны, склонной не признавать меры, он представлялся первым человеком, которому ни до чего не было дела, который не шарил глазами по сторонам, нахваливая ее квартиру, и не восторгался ее образом жизни, хотя на самом деле его душило множество вопросов, произнести которые не хватало духу. Он пил чай, ел как бы между прочим, но с явным аппетитом, не испытывая неожиданного смущения перед угрожающей пустотой тарелки; его молчание, для самого Райнхарта, похоже, совершенно не удивительное, рождало у Ивонны непривычное ощущение — она переживала волшебство беззастенчивой близости, а иногда, по неизвестной ей причине, хотела расхохотаться над своим гостем, как над большим мальчишкой. А то он представлялся ей младшим братом, пришедшим навестить сестру, и от всего этого случилось с ней то, что случалось редко: не она обезоруживала пришедшего, а сама уже не знала, о чем говорить с этим человеком, который сидел, дожевывая пирог, на залитом солнцем подоконнике и между прочим рассуждал о том, что жить стоит уже хотя бы для того, чтобы переживать смену времен года!
— А помните, — сказала Ивонна, — как вы спросили тогда в Греции, кто же я такая? Вы были первым человеком, кто ошеломил меня этим вопросом.
Он ничего не помнил.
Это был вообще странный визит, как показалось Ивонне, а вернее, вообще не визит — этакое рассеянное сидение с чашкой чая в руке; только его уход, оставивший неожиданную пустоту, она ощутила по-настоящему: вечер с открытыми окнами и закрытой дверью, с упущенными обещаниями, с настойчивым и тщетным трезвоном телефона, с молчанием, полным саднящей стесненности, молчанием, нараставшим как сумерки, наполнявшим комнату, растворявшим ее, уносившим в лишенную очертаний темноту. Ивонна лежала, не сняв одежды. Это был вечер, как сотни других вечеров; за окнами неосвещенной комнаты проскальзывали летучие мыши, на жестяной крыше подрагивал отблеск уже зажженного фонаря. Бездонное пространство бледнеющего неба навевало воспоминания, каких давно уже не было… Она ощутила угрозу воскрешения мертвых… Из привычных звуков возникает образ парка, по петляющим дорожкам прогуливаются люди, пугающе близкие и бесконечно далекие, слышны их голоса, гудят машины, озеро переливается под стекленеющим светом угасающего дня. На щеках она ощущала горячие следы бессмысленных слез.
Потом она их смыла.
Как и все остальные. Райнхарт верил в это чудо ее мужественной самостоятельной жизни. Неужели ни у кого не хватало смелости спросить ее, услышать ее ответ и увидеть в ней дрожащую авантюристку, которой она становилась все больше и больше? Они пили чай, выражали свое восхищение — и уходили… Ивонна убирала посуду, чтобы наутро приходящая прислуга могла ее вымыть. Были ли две сотни франков, которые она зарабатывала, слишком большой или маленькой платой за ее труд, она решить не могла. В любом случае их было недостаточно. Отношение к деньгам, казалось ей, — в сущности, вопрос дарования, научиться этому невозможно. Деньги сочетали браком ее родителей. Она ненавидела деньги — доходило до того, что отвращение у нее вызывало всякое прикосновение к металлу. Сказочное искусство устного счета, более убедительное, более непреложное, чем все выкладки на бумажках, будило Ивонну в ужасе посреди ночи: ее ожидала голодная смерть. Когда-нибудь об этом узнают все, и этот день вызывал у нее страх, какой испытывают приговоренные к позорному столбу. Ивонна не обманывалась, денег не хватало уже сейчас, хотя у нее еще оставались платья и туфли со старых времен. Она шельмовала. Тающие остатки наследства еще позволяли держаться на плаву, затыкать прорехи, выручали при случае — все эти мелочи, то лампа, то книга, то концерт, визит к врачу, счета за белье и шляпки, за прическу и цветы, деньги на всех этих гостей, ведь жизнь ее наполнена общением. Ивонну долго навещал молодой врач, любитель искусства, знаток и коллекционер, как нередко бывает именно среди врачей, несмотря на напряженность их благородного труда, умный и приятный мужчина из достойной, можно сказать, аристократической семьи, — не то чтобы ошеломительные, но все же такие отношения, которых Ивонна не хотела бы лишиться и которые казались ей здоровыми, как насущный хлеб. Их дружеские отношения продолжались уже и две, и три зимы, были они прекрасными, наполненными, мучительными — во всяком случае, для него, нередко задававшегося вопросом, а мужчина ли он вообще. Отношения без движения, ровные на протяжении нескольких лет, казались ему просто сумасшедшими и неестественными, а к этому прибавлялись глупые пересуды в семье, удручавшие его все больше, хотя он никогда не признался бы в этом такой женщине, как Ивонна. Уже в первую зиму они перешли на «ты», их видели вместе на концертах. Она часто готовила для него, даже поздно вечером, когда прислуга уже ушла. Он заходил, если она разрешала, после визитов к больным; его машина стояла во дворе. О, это были беседы, возможные только между мужчиной и женщиной! И порой, когда он вновь садился за руль, снег уже покрывал крылья машины толстыми подушками. Словно в полночной сказке беззвучный снег серебрился перед ее освещенным окном. Тогда он неторопливо натягивал перчатки и несколько уютных минут сидел в машине, прежде чем запустить мотор и выехать задним ходом со двора. Медленно двигаясь к дому по заснеженным улицам, словно преодолевая невольное нежелание, он испытывал прилив невероятного счастья, чувство обогащения, которое постоянно и упрямо путал с надеждой. Все меньше он был способен на то, чего требовала от него их дружба: настоящего без будущего. Она брала его пальто, когда он приходил, она подавала ему пальто, когда он уходил, но о ее жизни — и внутренней, и внешней — он знал столько же, сколько и три года назад, когда появился в первый раз, придя к ней как врач к пациентке. Однажды, когда Ивонна, как девочка, опустилась перед книжным шкафом на колени, разыскивая что-то в час охватившей их веселости, она обернулась, испуганная ощущением его намерения прежде, чем он сам его осознал.
Он недвижно стоял, ничего не понимая.
— Пожалуйста, — произнесла она. — Я женщина, — пояснила она после паузы. — Я не смогу помешать, если ты меня поцелуешь, но тебе известно, что тогда мы видимся в последний раз.
Она сказала это, стоя на коленях… Он не понял ее, но отнесся к этому серьезно, и он не хотел, чтобы их отношения кончились!
Он женился на девушке из достойной семьи, милой, богатой, образованной, и Ивонна посчитала это делом совершенно нормальным, хотя и испытывала сожаление; однако было непонятно, почему каждый раз, когда она встречала их вместе, он смущался, как мальчишка, и испытывал сильнейший испуг, словно утаивал от девушки страшную тайну или, что не менее нелепо, будто он стыдится своей славной, благопристойной, верной жены, уже носившей, между прочим, в своем теле, уютно закутанном в шубу, его ребенка. Он больше ни разу не пришел к ней на чай, чего Ивонна понять не могла, и однажды она просто остановила доктора на улице, когда тот был один. У него еще остались ее стихи — вот единственное, что он смог произнести. Больше от него нельзя было добиться ничего, хотя дела его шли блестяще, о чем писали в газете, и Ивонне это было тоже известно, — но когда он видел Ивонну, ему казалось, будто все это неправда.
Другой мужчина, без больших усилий и, в сущности, без намерения оказавшийся в роли приходящего на чай, был адвокатом и, к счастью, уже женатым, отцом двух крепких мальчиков. Боязливый, отвратительный и в той же степени неудовлетворенный, он все, что говорил, непременно повторял еще раз, дабы и самому увериться в сказанном. Когда от него приходили письма, Ивонну, во всяком случае, не удивляло, что он еще и подчеркивал свое имя, словно простого написания было недостаточно. При этом по своим задаткам адвокат был умнее, утонченнее, богаче, чем подозревали его близкие и он сам, однако упрямо считал собственные слова, которые Ивонна заставляла его произносить одним своим присутствием, — ее мудростью, а потому чем умнее он становился, тем недостойнее самому себе казался. Она еженедельно от души высмеивала его, это она умела. И тем не менее он приходил снова и снова, один, если ему улыбалось счастье, или в компании молодых людей, превращаясь тогда в безнадежного молчуна. Смотреть на это было невозможно! Чем веселее и оживленнее была компания, тем больше запирался он в броню ревности и тем откровеннее оказывались его письма, посланные из деловых поездок или во время отпуска, который он неизменно проводил с семьей. «Моя дорогая, — писал он. — Дражайшая подруга!» Все дальнейшее вполне можно было безбоязненно написать на открытке, не закрытой конвертом. Ивонна была для него, понимал он это или нет, своего рода постоянным, пусть и всего лишь мысленным, прелюбодеянием, настоящим приключением в его размеренной жизни, отчаянным предприятием, эксцессом мужской натуры, его тайной и его преступлением, за которое он расплачивался своим размеренным образом существования, прямо-таки образцовым браком… Впрочем, как бы для того, чтобы сделать свое неслыханное прегрешение не столь вопиющим, он втайне ухватился за идею, что Ивонна была, скажем так, не совсем естественна, то есть лесбиянка; это убеждение понадобилось ему уже потому только, что он не перенес бы даже мысли о том, будто какой-то мужчина приблизился к ней больше, чем это удавалось ему.