Учитель истории - Канта Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-да, — улыбаясь, соглашался учитель истории, прижимая кувшин к груди, побрел к выходу.
— Так дать тебе денег? — уже в коридор крикнула Бозаева. Никто не ответил.
Будто бы мир перевернулся и жизнь кончилась, казалось Малхазу несколько дней; потом он слегка ожил, но пребывал в глубокой прострации и рассеянности. И только через пару недель, как-то блаженно всем улыбаясь, он вышел на работу. В школе было мучительно: ему казалось, что Эстери все еще сидит за последней партой и своими красивыми темно-голубыми глазами наблюдает за ним. Ему хотелось видеть ее, и он в какой-то надежде снова поехал в город. Уже наступала зима, дни стали короткими, в обратный путь рассчитывать на транспорт в горную даль было бессмысленно. Снова проситься на ночлег к Дзакаеву не хотелось, хотелось побыть одному, хотелось бродить по городу, где живет его любовь, думать о ней, мечтать.
Это прогулка по Грозному стала поистине романтичной. Столица свободной Чечни погружена во мрак, света нет, фары редких машин, как языки дракона, выползали из-за поворота мракобесия и не разжижали мрак, а наоборот, вызывали еще большее чувство подавленности, падения и умопомешательства. То там то здесь стреляли; тень отделилась от дома, просила покурить, обозвала козлом.
Как историк Шамсадов представлял, что аналогично протекала революция 1917 года. И где-то в глубине души он даже был рад, что мрак в его душе и мрак общественного переворота бьются с одинаковой амплитудой затухания. Ему даже показалось, что он попал в свою стихию; и поймав себя на том, что под воздействием среды думает не об Эстери, а о философских категориях и диалектике развития, ему стало впервые радостней и свободней, и это чувство высвобождения все возрастало и возбуждало его, пока удар по голове не навел полный мрак.
Ранние прохожие доставили его в больницу, врачи говорили, что повезло, чудом жив. Долго Малхаз отлеживаться не мог: в горах беспокоится одинокая бабушка. Без паспорта, без копейки в кармане, где на «перекладных», под конец пешком, в ночь, через четверо суток он добрался до родных гор, и когда преодолел последний подъем, перед ним предстала заснеженная панорама села, разбросанного темными пятнами домов вдоль мутной, извилистой ленты ущелья реки. Он надолго застыл, всей грудью жадно вдыхая кристально холодный, насыщенный воздух; и только далекий, из-за перевала, рев водопада да частые, резковатые порывы ветра нарушали покой; слабо мерцающий огонек керосиновой лампы в оконце бабушки сладко манил домой, а он все стоял и стоял, как бы физически ощущая, что удар, едва не лишивший жизни, вышиб его юношескую блажь, и вместе с этим чуть-чуть опустил заостренные уголки вечно вздернутых насмешливых губ, приглушив огоньки в глазах, уже окруженных морщинками.
Насильно прощаясь с Эстери, он скрыто ото всех, в основном по ночам, решил рисовать ее портрет на память; однако по мере работы стало выходить что-то иное: волосы, вместо черных и прямых, стали золотисто-волнистые, и брови золотые, и нос с горбинкой, и вообще, вроде и Эстери, но не она. Не имея ее фотографии, полагаясь на свое воображение, он когда с вдохновением, когда через не могу работал почти всю зиму, и как-то на рассвете, сделав последний мазок, очищая руки, он глянул в зеркало — и даже не узнал себя: перед ним был изможденный, измученный, уже немолодой человек... но как он был счастлив!
И когда, поспав всего пару часов, он глянул вновь на свое творение при ярком свете дня, то, потрясенный, невольно отпрянул — перед ним в полный рост, со слегка отставленной красивой рукой, повелительно указывающей в даль, с непонятной улыбкой — то ли печали, то ли счастья — стояла грациозная властная женщина, чем-то похожая на юную Эстери, но совсем не она... и только внимательно, с испугом вглядевшись, изумленный учитель истории понял — перед ним, как описывал дед, — древняя легенда гор, знаменитая Ана Аланская-Аргунская!
* * *Есть творения, в истинности которых автор сомневается и, выставляя их на суд зрителя, с волнением ждет реакцию, по их различным откликам судит о своих возможностях и таланте; а есть такие редкие композиции в жизни художника, которые ничего не требуют, и мастер знает, что это — шедевр, и пусть другие так и не скажут, это автора абсолютно не интересует; в порыве вдохновения он создал то, о чем мечтал!
Вот такую картину нарисовал Малхаз, и сколько он ни смотрел на нее, все с благоговейной любовью, и порой даже кажется ему — а он ли это создал? И, будто украдкой в дом женщину привел, боялся, что кто-нибудь картину увидит, и уходя из дома прятал ее за шкаф. И тогда даже в солнечный день ему казалось, что, как и картине, ему мрачно на свете. Второпях возвращался он в маленький саманный дедовский домик, извлекал свою ценность на свет, и только когда видел ее — легчало на его душе. А однажды, так случилось — гости нагрянули, в спешке засунул он картину в укрытие, и словно по сердцу ржавой бритвой полоснули, гвоздь слегка, но со слышимым писком, поцарапал картину. Так он ночь не спал, сильно переживал, знал, что больше такого не создаст, что небеса еще такое не ниспошлют. Около суток он не доставал травмированную картину из укрытия, боялся увидеть испорченное полотно. И тут, пребывая в неотвязном волнении, он стал колоть дрова, и как ни с того ни с сего топорик скользнул и глубоко рассек левую руку. Соседка-медсестра очень долго не могла остановить кровотечение. Ночью рана заболела, и Малхаз не мог понять, что болит больше — рука или душа. Тем не менее, испорченную картину достать из укрытия не хватало духа. В таких мучениях прошли еще сутки, потом еще; от раны побежали зловеще-красные пятна, боль в руке стала нестерпимой и, опасаясь заражения крови, односельчане повезли Малхаза в райбольницу. К ужасу всех, еще до укола, учитель истории, как сумасшедший, вдруг вскочил прямо с операционной кушетки, с неимоверной скоростью бросился к машине. Дома, тщательно запершись, впервые после порчи он достал картину и от давящего мистического наваждения чуть не обомлел: с картины с гнетущим укором смотрела в упор на него эта властная женщина, и что самое странное — именно в том же месте, что и его рана, на отставленной руке глубокий, неровный след; холст не порезан, но краска покороблена, и разница лишь в том, что рука на картине правая. Зарисовать царапину невозможно, нужный компонент краски закончился.
С невыносимой болью в опухающей руке учитель истории тут же помчался в Грозный, только через сутки вернулся, огрызаясь на соседей, вновь заперся. Обливаясь пóтом, но не спеша, долго корпел он над своим творением, и когда, закончив, снизу виновато глянул в глаза женщины, изображенной на картине, то невольно ответил улыбкой. Изможденный от усталости, а более от боли в руке и уже во всем теле, он повалился на нары и через силу, не смыкая глаз, смотрел на дорогое творение. Только в густых сумерках, когда очертания картины, приняв однородный сумрачно-фиолетовый оттенок, слились с рамкой, ему показалось, что благодарно сверкнули белки глаз женщины. Малхаз впал в беспокойную дремоту, и ему еще долго представлялось, что женщина сошла с картины и знахарствует над ним. А потом было полное забытье, будто провал, лишь первые солнечные лучи, густым снопом ворвавшись в его мир, заставили раскрыть глаза, и первое, что он увидел, — грациозную красавицу гор в лучезарном сиянии земного светила. Перехватив ее по-матерински добрый, божественный взгляд, Малхаз посмотрел на свою больную руку — окровавленный и пожелтевший от мази Вишневского скомканный бинт развязался, сполз к запястью, опухоль почти сошла, а рана, еще не зажившая, уже по краям зарубцевалась, легонько чесалась, тоже «зарисовывалась», как было...
В то утро Малхазу показалось, что он заново родился, а картина с тех пор так и стоит прислоненная к стене поверх старинного ковра; там, в маленькой комнатенке, в которую каждое утро, омывая щедрыми солнечными лучами творение, заглядывает ласковое солнце, и там, куда отныне никто, кроме Малхаза, никто, даже бабушка, ступить не может — на двери замок.
* * *Днем в селе дел невпроворот: школа, скотина, пасека и прочее-прочее. По ночам же Малхаз уже не просто любуется картиной, а про себя разговаривает с ней, и дошло до того, что кажется ему, и женщина с картины что-то говорит, а может, ему от тускло мерцающей керосиновой лампы так кажется, а иного света в горах уже давно нет, последствие чеченской революции.
С обретением свободы освободились от многих благ цивилизации: электричество стали подавать все с большими и большими перебоями, а тут средь бела дня, из своего же села выявились люди, некие Сапсиевы, которые все провода, что к селу через горы шли, пообрезали, в «цветметалл» сдали, и, оказывается, они не воры или варвары, а предприниматели, то бишь бизнесмены, и на то или иное действо имеют полное право, ибо они — Сапсиевы — в первых рядах революции были, их отец заводила зикра[9], а тетя кем-то еще, одним словом, у них документы от имени президента, а так как сами они малограмотны, то думают, что и другие такие же, и для весомости вместе с удостоверением, где обросшая рожа, и дуло автомата под нос любопытным, типа Шамсадова, тыкается. Но Шамсадов негодует: