Трофейщик - Алексей Рыбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Найдем — душу вытрясем. И Петровича нужно проверить.
Звали лысого Александр Евгеньевич Звягин. Бывший преподаватель Института культуры, бывший заключенный, грузчик, приемщик стеклотары, светотехник. Убийца. Александр Евгеньевич редко думал о прошлом, совсем не думал о будущем, а настоящее для него заключалось только в данной минуте. Это началось у него давно, еще в тюрьме, куда он попал по обвинению в попытке изнасилования своей студентки-первокурсницы. Леночка подставила его под статью, а он так и не успел получить удовольствие. Зачем ей это было нужно? За что она так с ним обошлась — он не понимал да и не хотел понимать. Глупая девчонка, провинциальная сучка, дрожащая за свою девственность, с круглыми серыми глазами, в которых не было видно ничего, кроме врожденного и абсолютного идиотизма. Чем она так приворожила Александра Евгеньевича — человека умного, образованного и женским вниманием уж никак не обделенного, — этого он тоже не понимал.
Когда он обнимал ее, она начинала дрожать, размякала и становилась восковой, податливой и беспомощной. А однажды, когда он уже почти добился своего, вырвалась и полураздетая метнулась в прихожую. Он даже не стал ее останавливать, думая, что это просто очередной ее каприз, девчоночьи игры, но она выскочила с криками на лестницу, стала звонить соседям, рыдать, падать на колени на бетонный пол лестничной клетки, закрывая ладошками голую, уже вполне женскую грудь.
Севших за «пушнину» — изнасилование несовершеннолетних — на зоне не уважали. И хотя Александр Евгеньевич был осужден лишь за попытку, это мало что меняло. Однажды в столовой ему было сделано недвусмысленное предложение о дружбе, Александр Евгеньевич ничего не ответил, но когда в мастерской, за штабелем вагонки, к нему подошли двое и повторили предложение, Звягина, что называется, замкнуло. Один из желающих подружиться обхватил его сзади и стал расстегивать штаны. Звягина даже не держали за руки, не считая способным к сопротивлению. Но Александр Евгеньевич, зажав в кулаке гвоздь-сотку, ударил им в щеку стоявшего впереди, улыбающегося и не ожидавшего нападения зека.
Удар пришелся сбоку. Гвоздь пропорол щеку, выбив два зуба и лишь чуть-чуть пропоров гортань. Разверни Александр Евгеньевич кулак чуть вперед — это был бы конец для любителя крепкой мужской дружбы.
Его тогда страшно избили и, едва живого, отправили в больницу. Несколько дней Звягин не приходил в сознание, а когда пришел, то был уже совершенно другим человеком. Не стало преподавателя русской литературы Александра Евгеньевича Звягина, не стало веселого, жизнерадостного любителя Окуджавы и Галича, знатока творчества Чехова и Куприна, либерала, говорившего на своих лекциях о Высоцком и Булгакове, знакомящего студентов с именами Аллена Гинзберга и Уильяма Берроуза, Вагинова и Добычина. Осталось тело, крепкое, сухое, с сильными, натренированными в летних байдарочных походах руками, с начинающей%лысеть головой, с чистыми легкими, никогда не знавшими никотиновой гари, и с хорошим, не обожженным спиртом желудком.
Он вдруг понял, что вещи, казавшиеся ему ранее просто невероятными, на самом деле вполне осуществимы и в жизни занимают такое же место, как еда, например, или чтение книг, или поездки на юг. Он понял, что убийство человека не является мировой катастрофой и что это вещь такая же заурядная, как грипп. До сей поры он идентифицировал человеческую жизнь и человека вообще с целой отдельной вселенной и ощущал эту вселенную и в себе, и в окружающих людях. Но разрушить все это оказалось настолько легко и просто — несколько слов, ударов, несколько дней за решеткой, — и сверкающий разноцветный огромный мир, который он носил в себе, мир, казавшийся ему бесконечным, просто перестал существовать. Он завязался в маленький серенький нечистый узелочек с единственно необходимыми для жизни вещами — едой, сном и отправлением других естественных потребностей. Все остальное, понял он, — разговоры о любви, искусстве, вечности — лишь тонкая яркая кожура на гнилом апельсине. Кто сдерет эту кожуру и в какой момент — зек-педераст или уличный хулиган, глупая сопливая девчонка или камень, случайно упавший с крыши, — какое это имеет значение? Главное, что сделать это не труднее, чем вынести на помойку ведро с мусором. И это может произойти с каждым в самый неожиданный миг. Так зачем же тратить себя на пестование иллюзий и любование кожурой?
Что за трагедия — смерть? Человек исчезает, несколько дней в его комнате рыдают люди, в соседних квартирах покачивают головами, а уже в соседних домах никто ничего не знает и знать не хочет. А через полгода в его комнату въедут другие и станут жить, не вспоминая о нем и не зная, о чем он думал, что его терзало и мучило, был ли он счастлив, чего он хотел и что он мог. Будут жить и казаться себе единственными, главными и вечными. До тех пор, пока не придет их час, пока кто-нибудь или что-нибудь — человек, государство, болезнь — не сдерет с них за месяц, день или минуту их тонюсенькую оболочку, называть которую можно как угодно — добротой, образованием, интеллектом, любовью, — и не оставит их сердцевину голой, открытой всему миру. А мир презрительно сморщится и брезгливо отвернется и через мгновение уже забудет их. Зачем ему такая гадость, если вокруг еще миллионы таких же, только еще живых и с виду красивых.
И что ему Антон Павлович, если он не знает, что получит, стоит ему выйти из больницы, — заточку под ребра или член в задницу. И никакого значения не будет иметь, чей перевод Пруста лучше, и ничего не изменят литературные эксперименты Андрея Белого, когда шило или отвертка будут торчать в его печени. Настоящая, реальная жизнь вот она — вор-туберкулезник, лежащий на койке слева…
И зачем ему их Бог, прощающий им все (они в этом уверены): убийства, насилие, ложь, любые мерзости. И где он был, этот Бог, когда его били за штабелем досок? «Он был, вероятно, занят, — думал Александр Евгеньевич, — отпускал в этот момент грехи бандитам, заехавшим после разборок в сверкающий золотом окладов бесценных икон собор».
«Ты мужик рисковый, но глупый. И сел ты по глупости — это мы знаем, — сказал Александру Евгеньевичу после того, как он вышел из больницы, один из авторитетов. — Поучим тебя маленько, а там поглядим…»
Звягин спал, когда к маленькому домику за кустами и деревьями почти бесшумно подъехал серый «ауди» с единственным человеком, сидевшим за рулем. Человек аккуратно запер дверцу машины и не спеша пошел к дому.
IV
Алексей стоял у окна и смотрел на ровное поле, покрытое небольшими холмиками, озерцами и узкими протоками-канавками, с группами деревьев ближе к горизонту. Если посмотреть чуть правее, то в поле зрения попадали отдельные, но довольно часто торчащие постройки — заводики, склады, жилые здания, разбросанные там-сям — кажется, без всякого плана и порядка. Здесь город наступал на поле, не прорезая его сразу длинными стрелами улиц, застраивающихся одновременно по всей длине, а словно выбрасывая из катапульты отдельные снаряды, падавшие как попало, — сначала редко, потом все чаще и чаще. И уже лишь засеяв поле отдельными постройками, город начинал заполнять пространство между ними лужицами и речками асфальта, выпуская туда батальоны автомобилей, которые обживали местность, наполняя ее движением, звуками и атмосферой города — грохотом и скрежетом, дымом, выхлопными газами, запахами разогретых металла и резины. Люди приходили уже потом, когда пространство было достаточно защищено со всех сторон, они старательно изолировали себя от земли, от окружающей их природы и чувствовали себя в относительной безопасности лишь тогда, когда их ноги касались не земли, но асфальта, бетона или паркета, когда от солнца и дождя они были укрыты крепкими крышами, а от ветра — надежными стенами.
«Живем здесь, как пришельцы», — думал Алексей, глядя на редкие столбики дыма, поднимающиеся со стороны Пулковского шоссе, где находились оранжереи, аэропорт и медленно ползущие к Пулковским высотам жилые кварталы. «Скоро до Царского Села все застроят». Он с грустью понимал, что полю недолго осталось жить своей жизнью. Летом он часто гулял здесь, уходя далеко от домов, которыми в этом месте заканчивался город. Шел извилистыми маршрутами, долго блуждая между канавами и наполненными водой ямами, — напрямик здесь было не пройти. Он точно знал, что, уйдя километра на три в поле, со стороны города становится почти недосягаемым. По прямой проехать это расстояние можно было разве что на тракторе. Или на танке. Любая машина увязла бы в беспорядочном лабиринте крохотных болотец, проток, воронок и неожиданных, скрытых высокой травой холмиков.
Здесь не слышно было городского шума, лишь электрички, периодически в отдалении грохочущие по бывшей царскосельской железной дороге, напоминали о настоящем времени.