Жидяра - Валерий Примост
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я буду у себя.
— Ладно, — сказал Миша в закрывшуюся дверь. — Слышал? — обернулся он к Левашову. — Давай, мотай в продмаг за куревом, — он протянул трешку из полученных сегодня в бухгалтерии. — Десять минут, время пошло.
Левашов не уложился, "Танцы банту" наконец-то закончились. Миша отнес комбату сигареты, вернулся, снова улегся на диван. Левашов стоял рядом услужливой горничной. Миша долго, с неподдельным старанием на лице, раскуривал сигарету, потом блаженно выпустил дым, поднял глаза на Левашова и сказал:
— Ну что, несчастный, поупражнялся?
— Да, товарищ сержант, — радостно закивал Левашов, — конечно,
— Давай,
— Что? — не понял "несчастный".
— Продемонстрируй, быдло, — ласково объяснил Миша,
— А-а, да, сейчас, — Левашов поднялся, стал в центре комнаты по стойке "смирно" и сосредоточился, как спортсмен перед прыжком. Мише почему-то показалось, что питерец сейчас замочит крутой брейк.
— Погоди-ка, — он поднялся, подошел к двери и закрыл ее на ключ. — А вот теперь давай! — он удобно устроился на диване и приготовился смотреть.
Левашов вздернул губы и плотно сцепил зубы, перекосил лицо, заломил руки и с диким хрипом повалился на пол. Слюна пенилась на его губах, глаза вылезли из орбит, тело ломалось до скрипа в суставах. Он несколько раз смачно хряпнулся головой об пол, потом мелко-мелко затрясся и заскрежетал зубами. "Браво, малыш, — подумал Миша, — не знал бы, что ты балуешься, ломанулся бы "скорую" вызывать", Левашов еще несколько раз боднул темечком ножку дивана, потом закрутился в какой-то немыслимый узел, подергался, взбрасывая худые ноги в мятых парадных штанах, и затих.
. — Молодец, малыш, — пихнул его ногой в бок Миша. — Я буду не я, если через пару месяцев не будешь дома, в Питере, по Невскому рассекать.
Левашов встал на колени и обратил к нему сучьи, горящие сумасшедшей надеждой глаза.
— Товарищ сержант, клянусь матерью…
— Ну, чего тебе, быдло? — Миша явно заскучал.
— Я отблагодарю, честно… — Левашов заговорил с каким-то молитвенным придыханием в голосе, — честное слово, мама с папой вам всегда-всегда будут благодарны, и всегда к нам в Питер сможете ездить как к себе домой…
— А как насчет денег? — Миша явно издевался.
— Мы отблагодарим, честное слово!.. — по интонациям Левашова слышно было, что он готов тут же лечь и помереть, если на то будет Мишина воля. — Как скажете, и деньгами, и вообще… — тут Левашов замялся, видно, не знал, сколько денег предложить.
— Ладно, встань с колен! — Мише надоело слушать всю эту парашу. — Без меня ничего не устраивай, понял? Вот вернусь из Хилка, тогда и покажешь свой спектакль.
Левашов поднялся.
Кстати, старый, ты ведь из Питера. Гребенщикова знать должен.
— Ну, знаю… — Левашов, кажется, был очень удивлен, что армейский сержант-держиморда знает Гребенщикова.
— Говорят, он еврей по национальности. Ничего об этом не слышал? — похоже было, что Миша опять издевается,
Нет, не слышал… — от столь неожиданной смены темы Левашов завис. Кажется, слышно было, как в его бестолковке скрежещут шестерни.
— Ладно, иди. Скажи чуркам, чтоб собирались: через четверть часа вскипаем.
Левашов аж задымился от служебного прогиба и в секунду угрохотал вон из комнаты. Время приближалось к четырем.
Они не выехали ни через четверть часа, на даже через час: сказалась армейская необязательность и бардачность. Но в конце концов, к восьми вечера их принял в свои потные вонючие объятия читинский железнодорожный вокзал. Миша сводил больных в вокзальную рабочую столовую для обслуживающего персонала, где у него были знакомые и где он обычно, когда попадал сюда в соответствующем настроении, ел. Вот и сейчас Миша покормил больных и поел сам (естественно, за их счет). Кормили здесь очень сытно и совсем недорого (о качестве блюд в подобной ситуации обычно не думаешь).
Потом они вышли в зал ожидания и расположились на скамейке между кучей толстых цыганок, с одной стороны, и пьяным стариком в драной железнодорожной шинели, с тощим, щетинистым лицом — с другой. Надо было ждать еще полтора часа: электричка на Хилок отправлялась в десять. Они сидели вчетвером и тупо глазели прямо перед собой. Бесконечный поток все пльи и плыл мимо них, и люди в. нем были настолько одинаковы — серые, грязные и озабоченные, — что иногда начинало казаться, будто это одни и те же идут по кругу, выходя в одни двери, обойдя вокруг вокзал и вновь войдя через другие. И они были одинаковыми, как поезда, что должны были развезти их в разные стороны к одинаковым вокзалам одинаковых городов, и одни и те же беды прибавляли озабоченности их лицам, и одни и те же болезни крутили в узлы гнилые водоросли их кишок. Они все шли и шли, и глаз уже не воспринимал их и, отражаясь or их мутной поверхности, переворачивался зрачком внутрь. И звуки, такие же одинаковые и серые, как те, кто их издавал, просачивались в сознание едва-едва, и от них воротило, словно уши были залеплены столовским ужином. Столько одинаковых, серых людей. Причем каждый из них мнит себя пупом земли, чем-то необыкновенным, у каждого уйма проблем, принципы, привязанности, теории, каждый совершил в жизни кучу пакостей и не далее как сегодня в очередной раз наступил на горло своей совести; в конце концов, каждый — это еще и вонючая, немытая плоть под давно не менявшимся бельем, точь-в-точь такая же, как у соседа… Миша представил себе всю эту массу потной плоти вокруг себя, и его затошнило.
А люди толпы все двигались по кругу. Они не глазели по сторонам, и их взгляды не втыкались тупо в сидящих, а безвольно скользили, как подошвы по грязи. По сиськастым цыганкам, замотанным в черные платки, медленным, ленивым, сонно посверкивающим в пустоту дикими нездешними глазами. По трем восточным солдатешкам в поношенных, с чужого плеча, шинелях с полуоторванными погонами и вылинявшими петлицами, нажравшимся, отоспавшимся и нетерпеливо зыркающим по сторонам в ожидании отъезда, По сопровождающему их щеголеватому сержанту-санинструктору в ушитой, начесанной шинели и глаженой шапке, между которыми проступает, словно нарисованное на папиросной бумаге, светлокожее худое лицо, про-дьфявленное ледяными маслинами печальных левантинс-ких глаз и тоскливым, с тысячелетним профилем носом. По почти привалившемуся к сержанту козловатому старикашке, прячущему за поднятым воротником грязно-синей, без пуговиц, шинели багровый алкоголический нос, а под полуоторванным козырьком съехавшей набок фуражки — водянисто-красные, в прожилках, собачьи глазки.
Стрелки на огромных вокзальных часах ползли медленно, как смена караульных на посты. Мише жутко хотелось курить, но лень было переться в ночной холодный неуют платформы. "Вот смотаюсь в Хилок, — думал он, тоскливо тиская мятую пачку "Космоса" в кармане шинели, — потом пулей обратно, и к восьми или девяти утра буду в Чите. И — к Светке". По коже нестройной гурьбой пробежали мурашки. Очень хотелось, чтобы это "и — к Светке" наступило как можно быстрее. А там — домашний борщ, белая ванна с теплой водой, сверкающий девственной белизной унитаз, в конце концов…
— О! — вдруг произнес Ссадина и дернул Мишу за рукав.
Миша поднял голову и посмотрел туда, куда показывал Ссадина. На вокзальных часах было без четверти десять.
Миша торопливо поднял больных и повел их сквозь толпу к перронам.
Вагон электрички был почти пуст. Миша удобно расположился у окна, напротив укладывающихся спать на плечи друг другу азиатов. Уже засылая, он подумал о том, что вот ведь, оказывается, чурки, с виду такие тупые и дикие, понимают циферблат. И удивился…
…Два дня после истории с Ахмедовым Мишу никто не дергал, словно его вообще не было. Только ратный справился, кто так харю начистил и, получив стандартный ответ, что, мол, незнакомые солдаты из другой части, отстал. Да еще один из азиатов — сержант Сулейманов — начал проявлять к Мише непонятный интерес. Миша нет-нет да и ловил на себе его внимательный взгляд. "Кажется, он тоже не прочь меня завалить", — думал Миша. А вообще все было нормально. Миша быстро очухивался, как бродячая собака, зализывающая свои раны. К вечеру второго дня он был уже почти "в форме". "А это совсем не так страшно, как кажется сначала, — размышлял он, закутавшись с головой в одеяло в койке после отбоя. — Главное выдержать первый удар, а там — плевать, что будет после". Он лежал, укрывшись одеялом, и был симпатичен сам себе. Мало того, впервые с начала службы в мехбате ему было не стыдно думать. Сейчас главное — не расслабляться, не почивать на лаврах, надеясь, что уже доказал себе и другим, что ты мужчина. Они увидели это, но они еще помнят, как ты вел себя до того. Главная фиеста еще впереди. И он заснул, как засыпает между выстрелами затвор.
Проснулся Миша часа через два, совершенно разбитый, с разрывающимся от боли животом и с жуткими позывами на низ. Он обулся и, грохоча сапогами, побрел в туалет. Устроившись на очке, Миша долгое время усилием всех мышц пытался удержать в прежних размерах раздуваемый космическими силами желудок, а потом тот вдруг сжался, скрутился в кукиш, и Миша понял, чтб должна ощущать работающая на полную мощность самолетная турбина. Потом, когда лавина скатилась, его разбила такая слабость, что он несколько раз чуть не сковырнулся в очко. Миша не обеспокоился — с армейских харчей еще не так пронести может — и, с чувством выполненного долга вернувшись на свою койку, хлопнулся спать. Однако через час все повторилось. Сквозь боль, слабость и сонливость пробилась первая неясная тревога. На протяжении трех последующих визитов в тзрдет с интервалом в час эта тревога перешла в мрачный ужас: с Мишей никогда такого не было, и он был совершенно растерян. В иные минуты ему бывало так плохо, что начинало казаться, будто из него урони лея в очко его собственный желудок. Когда Миша в очередной раз сидел на стае, прокричали подъем. В туалет зашел?! зевающий дневальный-русак и нацелился на писсуар.