Патриарх Сергий - Михаил Одинцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта позиция имела своих «охранителей» и среди крайних политических сил — черносотенцев, националистов. К примеру, «Московские ведомости» утверждали, что церковь «пожертвовала собой», согласившись на установление государством рамок твердого социально-политического строя, основанного на союзе с церковью, и что «желать прекращения у нас союза государства с церковью, это желать страшной по своим последствиям революции». А известный идеолог черносотенства протоиерей Иоанн Восторгов, отрицавший в принципе права «инородцев» на вероисповедную свободу, писал: «Сознание простой пользы государственной должно подсказать нам, как опасно, как гибельно усиливать море мусульманства, как опасно иметь коснеющих в язычестве подданных, которые не связаны с государством и господствующей народностью никакими духовными связями»[4].
Правда, даже в православной среде иногда раздавались критические высказывания в адрес сложившегося порядка взаимоотношения государства и православной церкви, признавалась необходимость реформ в сфере государственно-церковных отношений. Об этом, например, заявил профессор Казанской духовной академии И. Бердников, выступая на годичном собрании академии в 1888 году. Он развивал идеи упразднения статуса государственной церкви и религии, необходимости признания религии частным делом подданных, правового равенства религиозных объединений и «десакрализации» государства и «разгосударствления» православной церкви. Позднее его речь была издана отдельной брошюрой, и на содержащиеся в ней идеи опирались в последующем многие участники освободительного движения[5].
Вторая точка зрения, которую разделяло преимущественно либеральное православное духовенство, представляла собой «сочетание несочетаемого»: теоретически осуждались «стеснения» в вопросах веры, но признавалась целесообразность их существования на практике для «пользы» подданных, для народных масс, находящихся в «детском состоянии».
В одной из своих проповедей архиепископ Волынский Антоний (Храповицкий), оправдывая необходимость «педагогического вмешательства» государства в охранение церкви от «лжеучений», говорил: «Если бы наша паства была оглашена в истинах своей веры, то можно было бы предоставить ее ей самой. Но наше государство, увлекшись во времена Петра и после целями чисто внешней культуры и государственной централизации, сузило, обезличило и даже наполовину затмило религиозное сознание и религиозную жизнь православного народа… Поэтому, забрав в свои руки народную совесть… государство, оставаясь последовательным, должно ограждать православный народ от обмана, шантажа, экономического и физического насилия иноверцев»[6].
Очевидно, мы можем говорить, что тогдашние представления и взгляды Сергия Страгородского вполне вписываются в позицию так называемого либерального духовенства, к которому, безусловно, относились близкие Сергию люди — митрополит Антоний Вадковский, архиепископ Волынский Антоний, ряд преподавателей и профессоров Санкт-Петербургской духовной академии.
Третью точку зрения исповедовали представители либеральных нецерковных кругов, «терпимых» и «гонимых» религий, социал-демократического движения. Они заявляли об отсутствии в России свободы совести, о государственном насилии над убеждениями российских подданных. Наследуя во многом идущую от XIX столетия традицию видеть в церкви и духовенстве «только полицейский институт подавления народных чаяний и поддержания самодержавия», они рассматривали союз церкви с государством как проявление «реакционности» и «антинародности» церковного института, отказывая ему в общественной поддержке. В целом можно говорить, что изменения в сфере государственно-церковных отношений они увязывали с общеполитическими реформами. Они считали, что Россия переросла форму существующего строя и должна развиваться по пути к строю правовому, с правовым государством и с обеспечением гражданских прав и свобод, в том числе и свободы совести.
Свидетельство тому можно, например, найти в неподцензурных письмах Льва Толстого императору Николаю II. О жестоком преследовании всех тех, кто не исповедовал православие, он откровенно писал царю. В одном из них, относящемся к январю 1902 года, писатель напрямую связывал возможность преобразования в вероисповедных вопросах с необходимостью коренных политических изменений в стране: «Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отделенной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением. И потому поддерживать эту форму правления и связанное с ней православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого насилия: усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел»[7].
Как ни старалась официальная пропаганда вместе с православной иерархией, но скрыть факт банкротства государственной церковной политики было невозможно. Наиболее ярким примером тому стало выступление в сентябре 1901 года на Орловском миссионерском съезде губернского предводителя дворянства М. А. Стаховича. Неожиданно для многих уже почти в самом конце съезда он выступил с резким протестом против религиозных гонений и с предложением обсудить на съезде вопрос о свободе совести, которую он понимал как «свободу верить, верить различно или вовсе не верить». Стахович говорил: «Закон гражданской жизни, вместо охранения Церкви, только растлевает ее духовную леность. Если Церковь верует в свою внутреннюю духовную силу, то не нуждается она в содействии земной силы. Если нуждается, то не свидетельствуется ли сим недостаток дерзновения веры?.. Во имя Церкви надо высказать, что насилие над совестью бессовестно, что где нет свободы, там нет искренности, — нет веры правой с неправой. Церковь может сказать, что область совести и веры — ее область. Она одна в ней властна. Она может сказать Кесарю: „Оставь, это не твое, это — Божие в вечности, это мое на земле! Мне одной дана власть вязать и разрешать, дана без права передоверия прокурорам и судьям. Я одна могу судить живым и живительным началом любви“»[8].
Это выступление послужило толчком к публичному обсуждению проблем свободы совести в российском обществе: одни резко протестовали, другие видели в нем рациональное зерно и приветствовали его. Сказалось оно и на позиции церкви, осознавшей необходимость налаживания отношений с образованным обществом. В ноябре 1901 года группа столичного духовенства и профессоров Санкт-Петербургской академии с разрешения и при поддержке митрополита Санкт-Петербургского Антония и обер-прокурора К. П. Победоносцева и под предводительством ректора Санкт-Петербургской духовной академии епископа Сергия (Страгородского) организовала религиозно-философские собеседования.
…Первое заседание состоялось 29 ноября 1901 года в Санкт-Петербурге, в помещении Географического общества на Фонтанке. Узкий, похожий на коридор зал был забит до отказа. За столом президиума, по правую сторону, расположились люди в рясах и клобуках. Участники со стороны церкви были не вполне однородны по своему умонастроению: здесь и строгий аскет архимандрит Феофан (Быстров), маститый протопресвитер И. Янышев, но и «церковные бунтари» — епископ Антонин (Грановский) и архимандрит Михаил (Семенов). По левую сторону сидели светские, преимущественно молодые люди, как бывшие уже властителями дум тогдашнего общества: утонченный декадентский поэт Николай Минский, прославленный писатель Дмитрий Мережковский, экстравагантный философ-публицист Василий Розанов, а также представители театральной богемы Г. Дягилев, А. Бенуа и своеобразные мыслители, говорившие тогда о «неохристианстве», — Сергей Булгаков и Николай Бердяев, так и ставшие таковыми в будущем — Антон Карташов, Павел Флоренский. В зале — студенты и профессора, писатели и художники, журналисты и музыканты, просто любопытствующая публика.
Председателю, епископу Сергию Страгородскому, предстояла сложная задача: проводить свою ясную и четкую линию и не дать себя запутать в хаосе противоречивых мнений, страстных, эмоциональных выкриков, иногда переходивших в резкие взаимные обвинения и даже в личные оскорбления.
В зале атмосфера приподнятости. К ней примешивается чувство удивления и радости, что не маячит возле трибуны фигура пристава, имевшего прежде единоличное право прерывать по своему усмотрению ораторов и прекращать публичные собрания, чувство сопричастности к важному и неординарному событию.
Сергий сразу же, во вступительном слове, определил следующим образом предназначение встреч и отношение к ним со стороны церкви: «Я являюсь сюда с физиономией весьма определенной, являюсь служителем церкви и отнюдь не намерен ни скрывать, ни изменять этого своего качества. Напротив, самое искреннее мое желание быть здесь не по рясе, а на самом деле служителем церкви, верным выразителем ее исповедания. Я бы счел себя поступившим против совести, если бы, хотя немного, уклонился от этого из-за какого-нибудь угодничества или из ложно рассчитанного стремления к миру… Настоящего, серьезного, действительно прочного единства мы достигнем только в том случае, если выскажемся друг перед другом, чтобы каждый видел, с кем он имеет дело, что он может принять и что не может»[9].