За хлебом - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этот раз пьяные матросы, проходя мимо, не приставали к ней. Улица была залита солнцем, и в лучах его лицо девушки казалось таким истощенным, точно она перенесла тяжелую болезнь. Только ее светлые, как лен, волосы были хороши по-прежнему, зато губы посинели, щеки ввалились, а под глубоко запавшими глазами легли черные тени, скулы заострились. Она казалась увядающим цветком, и видно было, что ей недолго осталось жить.
Прохожие смотрели на нее с некоторым состраданием. Старая негритянка спросила ее о чем-то, но, не получив ответа, ушла с обиженным видом.
Тем временем Вавжон спешил домой с тем добрым чувством, какое пробуждает в очень бедных людях очевидное доказательство божьего милосердия. Вот он несет дочери картофель; он думал, как они будут его есть, как завтра он опять пойдет в порт, куда приезжают возы, а о дальнейшем в эту минуту не думал, так как был слишком голоден.
Увидев издали дочь, стоявшую на тротуаре перед домом, Вавжон удивился и прибавил шагу.
— Ты чего здесь стоишь? — спросил он.
— Хозяин прогнал нас с квартиры!
— Прогнал?
Дрова вывалились у него из рук. Это было уже слишком. Прогнать их в ту минуту, когда есть дрова и картофель! Что же им теперь делать, где испечь картошку, что поесть, куда идти? Вслед за дровами Вавжон швырнул и шапку в грязь.
— Господи боже! — оторопело прошептал он, растерянно посмотрел на дочь и еще раз повторил: — Прогнал?
Потом хотел было куда-то идти, но раздумал и хриплым от гнева голосом сухо спросил:
— Что же ты его не просила, разиня?
— Я просила,— со вздохом ответила Марыся.
— И в ноги кланялась?
— Кланялась.
Вавжон закружился на месте, как червяк, когда его проколют. У него потемнело в глазах.
— А, чтоб ты пропала! — крикнул он.
Девушка с тоской взглянула на него.
— Я-то чем виновата?
— Стой тут и никуда не ходи. Я схожу сам, попрошу, чтобы он позволил хоть картошку испечь.
Он пошел. Через минуту в сенях послышался шум, топот, громкие голоса, и на улицу вылетел Вавжон, которого, видимо, вытолкала сильная рука.
С минуту он помолчал, потом коротко сказал:
— Пойдем.
Девушка наклонилась и подняла узлы. Для ее истощенных сил они были тяжелы, но отец ей не помог, точно забыл или не видел, что она не в состоянии их тащить.
Они пошли. Две такие жалкие фигуры — старик и девушка, наверно, привлекли бы внимание прохожих, если бы эти прохожие не так привыкли к виду нищеты. Однако куда же им идти? На какую еще муку?
Девушка дышала все тяжелее и прерывистее, потом зашаталась и наконец умоляющим голосом сказала:
— Возьми вещи, отец, я больше не могу.
Вавжон будто вдруг проснулся.
— А ты брось их!
— Да ведь могут пригодиться.
— Не пригодятся.
Внезапно обернувшись, он увидел, что девушка стоит в нерешительности, и с бешенством крикнул:
— Брось, не то убью!
Она послушалась, испуганная, и они пошли дальше. Старик несколько раз повторял:
— Если так, то будь что будет! — потом умолк, но что-то недоброе сверкало у него в глазах.
По узким, утопающим в грязи уличкам они вышли в порт, поднялись на длинный помост на сваях, прошли мимо домика с надписью «Приют моряков» и спустились к воде. В этом месте строился новый док. Высокая платформа, с которой вколачивали сваи, выступала далеко в море, а между досок и балок сновали люди, работавшие на стройке. Марыся не в силах была дальше идти и села на сваленные грудой балки; Вавжон молча сел подле нее.
Было уже четыре часа дня. В порту царило обычное оживление. Туман рассеялся, и яркое солнце залило светом и теплом двух бедняков. С моря веяло свежим, живительным дыханием весны. Кругом было столько лазури и света, что глазам становилось больно. Вдали морская гладь сливалась с небом. На этом лазурном фоне высились мачты и трубы пароходов, от дуновения ветерка развевались флаги. На горизонте шедшие в порт суда, казалось, подымались в гору, будто вынырнув из воды. В ярких лучах солнца распущенные паруса, словно облачка, сверкали ослепительной белизной на водной лазури. Другие суда уходили в океан, вспенивая за собой воду. Они шли в ту сторону, где были Липинцы, где было их утраченное счастье и покой. Вот и думала девушка, чем они так согрешили, чем прогневали господа бога, что он, такой милосердный, отвернулся от них обоих и бросил их тут, па далеком берегу, среди чужих людей. А будь на то его воля, он мог бы вернуть им счастье. Сколько судов уходят в ту сторону, а все уходят без них. Измученная Марыся снова унеслась горестной мыслью к Липинцам и Яську-конюху. Думает ли он там о ней? Помнит ли ее? Она-то помнит; забывают только счастливые, а в горе и одиночестве мысль вьется вокруг любимых, как хмель вокруг тополя. А он? Может, посмеялся над старой любовью и уже сватов заслал в другую хату? Верно, и думать постыдился бы о такой нищенке, как она, а у нее, и правда, нет ничего на свете, кроме «веночка из тимьяна», и никто уже не зашлет к ней сватов — разве только смерть.
Ей нездоровилось, поэтому она не очень чувствовала голод, но от слабости и душевной муки Марысей овладевала дремота. Глаза невольно закрывались, голова клонилась вниз. Минутами она просыпалась и открывала глаза, потом опять их закрывала. Ей снилось, что, блуждая по каким-то ущельям, она свалилась в пропасть, как та Кася в крестьянской песне, что упала в Дунаец глубокий, и она тотчас услышала как бы продолжение этой песни:
То увидел Ясек на крутой горе,К милой он спустился на шелковом шнуре,Короток шнурок был, с аршин недостает.Милому Марыся косу подает.
Тут Марыся внезапно проснулась: ей почудилось, что косы у нее нет и что она летит в пропасть. Сон рассеялся. Не Ясек сидел подле нее, а старый отец, и не Дунаец был перед ней, а нью-йоркский порт, верфи, леса, мачты и трубы. Какие-то суда уходили в открытый океан, и с них-то доносилось пение. Наступал тихий теплый весенний вечер. Вода и небо отливали пурпуром. Морская гладь стала зеркальной, каждый корабль, каждая свая отчетливо отражались в воде, и все вокруг было прекрасно. Счастье и великий покой были разлиты в воздухе; казалось, весь мир радуется — только они были несчастны и забыты; рабочие стали расходиться по домам — только у них не было дома.
Между тем голод все сильнее терзал Вавжона, сжимая его внутренности железной рукой. Он сидел мрачный, неподвижный, и вся его фигура выражала какое-то страшное решение. Всякий, кто взглянул бы на него теперь, испугался бы: от голода в лице его появилось что-то звериное или птичье, а вместе с тем оно было безнадежно спокойно, как у мертвеца. За все это время Вавжон не промолвил дочери ни слова, и, только когда настала ночь и порт обезлюдел, он как-то странно сказал:
— Пошли, Марыся!
— Куда? — спросила она сонным голосом.
— На помост. Там на досках и заночуем.
На помосте было совсем темно, и им пришлось пробираться ползком, чтобы не провалиться в воду.
В конце помоста была платформа из досок, а за ней таран для вколачивания свай. На этой платформе, защищенной навесом от дождя, обыкновенно находились рабочие, вколачивавшие сваи, но теперь там не было никого.
Подойдя к самому краю платформы, Вавжон сказал:
— Тут мы и будем ночевать.
Марыся не легла, а скорее повалилась на доски и, несмотря на рои москитов, крепко уснула.
Внезапно среди ночи ее разбудил голос отца:
— Марыся, вставай!
Что-то было в его голосе такое, что она тотчас проснулась.
— Что, отец?
В ночной тишине и мраке голос старого крестьянина звучал глухо, страшно, но спокойно.
— Слушай, дочка,— говорил он. — Не помирать тебе больше с голоду. Не пойдешь ты к людям на порог просить хлеба, не будешь спать под открытым небом. Люди тебя забыли, бог тебя забыл, горе истомило, так пусть хоть смерть тебя приголубит. Вода тут глубокая, недолго тебе мучиться.
В темноте она- не могла разглядеть лицо отца, но глаза ее широко раскрылись от ужаса.
— Утоплю я тебя, горемычную, и сам утоплюсь,— продолжал отец. — Никто нам тут не поможет, никто не пожалеет. Завтра уж ты не захочешь есть, завтра уж тебе лучше будет, чем сегодня...
Нет! Она не хотела умирать. Ей было только восемнадцать лет, и со всей силой юности она тянулась к жизни и страшилась смерти. Вся душа ее содрогнулась при мысли, что завтра она будет утопленницей, уйдет куда-то во тьму и будет лежать в воде среди рыб и гадов на илистом дне! Ни за что на свете! Нестерпимое отвращение и ужас охватили ее, а родной отец показался ей в этой темноте каким-то злым духом.
Между тем обе его руки опустились на ее исхудалые плечи, и он продолжал все с тем же страшным спокойствием:
— Кричи не кричи, никто тут тебя не услышит. Дай только спихну тебя — и все. «Отче наш» не прочитаешь.