Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торгован полез сапогами в палисад, поднял в фортку кулек с орехами, а Маруся ему навстречу потянула белую тощую ручку. На ладони разменные денежки. И пахнут денежки гарью и уксусом. Зачернели, по краям оплавлены.
Тут Гришка Китоврас вернулся, увидел такое дело, в дом чертом вскочил, девчонку поперек живота - хвать и ссадил с лавки.
Вышел сам - свои, обычные, деньги торговцу бросил:
- На и пшел. И впредь не таскайся - убью.
Орехи передал Марусе только из собственных рук. Она их оселком колола, смеялась, курлыкала, как горлинка.
Все ей радость, вылущила из скорлупки нутро, понесла Грише, мириться.
Китоврас сидел за столом, весь - медвежьим горбом, свесил кудлатую башку, кулаком лоб подпер.
Маруся за рукав его дерг-дерг и потянула ладонь. А на ладони - орешек золотой.
- Что ж мне с тобой делать? - спросил Гришка, так уж и быть, пожевал ядрышко. - Христа ради, не ходи со двора без меня, никого в дом не зови. Не ходи без меня на Москву гулять.
- Не пойду больше на Москву гулять - обещала Маруся. На том и поладили.
Дважды в год Гриша Китоврас водил Марусю в церковь Иоанна Предтечи, слушать Всенощную - на Рождество и на Пасху.
Наряжал приглядно, голову ей покрывал косынкой.
А перед выходом повязывал аленькую ленточку одним концом - на ее запястье, другим на свое.
Вел по улице Марусю на аленькой ленточке. Он - то большой, она маленька, расступалась улица, кланялись им - а они в ответ, со светлым праздником.
В храме стояли, поклоны клали, в Причастию приступали, этой аленькой лентой, как нерушимой кровиночкой, воедино связанные.
На шаг от мужиковой привязи девчонка отступить не могла, да и не хотела. Вернутся, он ту аленькую ленточку отвязывал, и за образа про запас прятал.
Девчонке на Рождество пряничного баранчика купит в утешение, себе вина нальет, Первышу мосол из котла кинет - год прожили и Слава Богу.
Дети с гор катались на ледянках, колядовать со звездой бегали, снежные крепостцы строили и рушили на Преснецком льду, а Марусе нельзя. Сиди дома, не гуляй, аленькая лента не велит. Она на заиндевелом оконце подталки продышит, смотрит, печалится.
Небо пресненское синем сине - высоко, не достать - ясный месяц на кресте сидит, птица клест, хвост до самых звезд, крестным клювом на елочке пощелкивает, сосулки на стрехах наросли.
А в доме у Китовраса тепло, жильем пахнет, кашей и печеным хлебом.
Все вещи будто сами выросли, налюбленные, обласканные, прочные: подоконницы и лавочки узорами играют, прялочка расписана, луковые низки на стенах сушатся.
Сиди, Маруся, в лукошке перышки на подушки перебирай, играй с листовой берестой Бывало, развернет свиток и читает неписанные берестяные грамотки - сколько там наших записано?
День проходит, два проходит, третий год и десятый. Слева замуж выдавали, справа - мертвого несли, спереди крестные ходы текли, назади новые домы ставили, росла Пресня, обживалась.
Китоврас Марусю жалел, у мужиков так ведется, слова "люблю" не знают, так и говорят "муж жену, брат сестру, мать сына, свой Иван чужую Марью - жалеют..."
Иной день словом не омолвятся, так только, поднимет голову Гриша скажет, как дочке.
- Маруся...подмести надо.
Или вдвоем гречку на стол перебирают - ядрицу к ядрице, камушки и сор - к сору.
Переглянутся, и смеются, без стыда, и снова за крупу.
Ничего не менялось в доме Китовраса, годовое колесо крутилось ладом, стрекотали соловьиные спицы-месяца, все в свой срок творилось.
Под Василия Великого ведьмы месяц с неба брали рукавицами, на Марью Египетскую жгли снега, играли овраги, на Тихона за весь год у Земли был самый тихий ход, на Исакия змеи скоплялись, ползли поездом на змеиную свадьбу, на Симеона Столпника черт мерял воробьев своей меркой - потому в тот день воробьев никому не видно, одни шкурки воробьиные летают и клюют, у самих воробьев два сердца, две души и все чертовы. На Фрола- Лавра коней не таврили, кормили досыта, ленты в гривы заплетали, аленькие ленты-то, бессмертные. На Авдотью подземные ключи закипали, бабам холсты белить велели.
На Купалу в рощах искали папоротник-кочедыжник, тайнобрачный цвет. Китоврас над охотниками посмеивался, говорил Марусе, что кочедыжник - праздный барский цвет, в полночь золотом манит, девок сисястых сулит, а наутро - кровь и слезы, черный срам.
Мы на барское дело смотреть не станем, Маруся, в мужицких травах есть царь-трава Симтарим, о шести листах. Первый синь, второй червлен, третий желт, четвертый багров. Брать ее нужно сквозь золотую или серебряную гривну. Под корнями той травы - человек, и трава та выросла у него из ребер. Возьми того человека, разрежь грудь и вырви у него сердце, если кому дать сердце того человека, то изгаснет по тебе, если муж жены не любит, возьми голову того человека и поставь против мужа, станет любить больше прежнего, если у которой жены детей нет, печень того человека сварить в молоке и пить его три утра натощак и будет сначала отрок, потом девица.
Маруся взяла Гришкину руку, и строго спросила:
- Где твоя жена?
Китоврас кувшин с молоком уронил, в куски, полилось молоко по половицам.
Сел и рассказал Марусе все, как есть.
Жил Григорий Фролов под Клином, сиротой был сызмала, все наследство - отцовский соловецкий крест. Миром его вырастили, к работам приставили смолоду. Вырос, силу нагулял, в семнадцать лет мужиком сделался - всем на зависть. У сироты возраст год за три идет.
Хоть коня усмирить, хоть дом поставить, хоть лес валить, на все горазд. Взял по великой любви девку в жены.
А все село насмех. Сечкой соломенной в первую же ночь все крыльцо засыпали, в ставни ухватами колотили. До свадьбы девка не цела была. И после к барчуку ужинать повадилась. Наутро косы расплетет и домой волочется, поет бедовые песни, вся расхристанна, на шее - целованные следы.
Стал Григорий попивать, женку поколачивать - зачем нечестная она, зачем пьяна и простоволоса по селу свой позор носит. А она в ответ смеялась:
- Ты, Гриша, сирота, ты, Гриша, смерд, ты, Гриша, пьяница, тебе ли барскими объедками брезговать? - яблочко надкусанное из рукава доставала, подавала с издевкой, мол, сама она - обглодок с барского стола.
А вечером опять в кобедничный сарафан рядилась - и пошла блудить.
Раз Гриша прибил ее под пьяную руку чуть не до смерти, в чем была по морозу, сбежала в соседнее село к матери своей.
Проспался, простил, пошел с похмельной головой забирать жену у тещи.
Теща во дворе на снегу тряпье чистила черной метлой, чудное тряпье - гороховый кафтан с тремя рукавами, на женскую сторону застегнутый, да Гриша от огорчения чертову одежку не заметил.
Теща зятя обласкала, будто не знала ничего, в доме усадила, стала потчевать обедом - да голова трещала с перепою, кусок в горло не лез. Спросил Григорий, нет ли опохмела...
Обрадовалась черная баба, прибаутки загибать стала, наборными серьгами звенеть, что ни серьга - то с медными шелестами утиная лапа:
- Как же нету, когда - на тебе. Как люди говорят: не для зятя, собаки, а для кровного дитяти. Пей, Гриша, да, только смотри не обожгись!
Достала из-за печки стакан мадеры - зажиточна была, много барского добра дочка нагуляла. Подала с поклоном.
А Гришка-дурак, креста не положил, не благословился, махнул стакан досуха.
Хотел порожний поставить на стол, да уронил и в дребезги. Что за диво, будто пальцы срослись. Глянул на руки - мать честная - волчьи лапы косматые с когтями.
Не человек он больше был, а матерый волк с головы до пят стал.
Матернуться хотел Гришка-волк - ан завыл.
Тут женка со двора вбежала, и за ухват, а теща за кочергу - и давай волка наотмашь бить по голове, черная кровь по шерсти вкось хлынула, заметался, в окно махнул, на дворе то его собаки порвали, он - на улицу в пролаз, а и там псы, дрался с ними, еле удрал.
Прибежал в лес, схоронился в овраге, а тут новая беда: окружила его волчья стая и давай чужака за бока пощипывать.
Тут выступил вперед волчий атаман - белый лоб, подошел к Гришке, обнюхались, обернулся атаман - рыкнул на своих, аж пригнулись, хвосты меж ног поджали.
Стали по одному подходить, в длинную морду Гришку лизать - вроде по-своему с ним христосоваться. Приняли.
К вечеру по глубокому снегу пошли волки на промысел, сугробы по брюхо, в шерсть на лапах ледяные катыхи набились. Над головой недреманая луна коровьим оком плыла, сучья голые переплелись - будто костяки из могил поднялись.
Истовым волкам дело привычное, уши наострили, глаза зажгли, сигают, а Гришке-волку страшно и перекреститься нечем и зверьи губы русские слова забыли.
Но стыдно стало перед компанией - не отставал. В ту ночь зарезали волки лошадь, стали брюхо выедать. Гришка присунулся было к лошади, вытащил зубами кишку, а кишка-то дымится, снег под ней от сукровицы подтопился, навозом несет, аж отрыгнул - не идет в душу христианскую кровавый корм. Отошел новый волк в сторону, все б на свете за кусок хлебушка отдал бы в тот миг. Почему волчий хлеб не пекут?