Предчувствие - Анатолий Владимирович Рясов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то раз наугад откроет одну из книг по истории, и все прочитанное покажется собранием уже происходивших в другое время и в другой части света событий. Ему попадется том о Северной Африке: о бедуинских племенах, от поселений которых со временем не останется даже названий. Совершенно неясной покажется их способность выжить после нескольких столетий завоеваний, нескончаемых волн просвещения, после сменяющих одна другую войн. Идеологии будут чередоваться, найдутся новые способы вселенского калечения, новые пытки, новые оскорбления, новое учение изберет в качестве мишени новое невежество, чтобы раз за разом окунать эту землю в бойню. Так и будет продолжаться, пока одна из войн не станет последней и песок наконец не засыплет их тела. Когда-нибудь историки напишут обо всем этом еще одну летопись, отнесут в архив рассыпающиеся скелеты, пронумеруют их. Сваленные, как хворост, тела мертвецов, песчаные дюны, осколки гор – все это станет вздыматься выше и выше, образовывать новые горы, на которых построят новые смотровые площадки, где туристы, вооружившись биноклями, расставят свои раскладные кресла. Вот только незнание всегда будет больше знания, больше суммы всех знаний. И никакое просвещение не сможет этого изменить, ведь само оно тоже останется незначительным подвидом незнания.
Проводя все свободное время перед книжными шкафами, Ксоврели по-прежнему будет считать, что уроки вновь и вновь должны приносить пользу – не только ему самому, но и его ученикам. Что они непременно зачем-то нужны, обязательно пригодятся. Что ими можно будет поделиться, всеми этими кирпичиками чудесной, бесценной культуры (уж поверь мне, сыну простого слесаря, – зачем-то учитель не раз произнесет эту дурацкую фразу). Что их нужно собирать, складировать как ценную информацию. Что они непременно должны научить чему-то, заставить поверить во что-то. Словно, если книги останутся просто интересными, а не полезными, они утратят самое главное. Как будто все они призваны быть скапливаемыми про запас воспоминаниями, а не непрочитанными загадочными письмами. У мальчика впервые промелькнет сомнение: неужели и Ксоврели тоже заражен этим воспитательным вирусом? Неужели даже он думает, что литература – враг невнятицы? Впрочем, он же все-таки учитель, что тут удивительного? Невероятно как раз то, что Ксоврели не смертельно поражен. Другие-то, напротив, останутся уверены, что лишнее, бессистемное чтение – верная помеха учебе. Почему-то сам учитель так и не почувствует разительной разницы между своими книжными собраниями и школьной библиотекой. Ученику же отличие сразу бросится в глаза: здесь можно будет безнаказанно пролистать любую книгу, а потрескавшаяся библиотека навсегда сохранит огромное количество угрюмых, мертвых правил, словно призванных превратить чтение в тяготу, в идеале – полностью избавить залы от читателя. Да, те ветхие стеллажи покажутся похожими на угрожающие обрушиться скалы знаний (простите Петру слишком частые гиперболы), которые никогда не будут усвоены, воспоминаний, которые ни за что не соберутся в память. Поэтому в возражениях и захочется зайти как можно дальше – заявить, что главная сила и притягательность письма как раз в противоположном: в его абсолютной бесполезности, в отказе от обдуманных маршрутов, в гимне забвению. Но эту нарочитую тщету побоятся признать даже влюбленные в литературу (слишком уж подозрительно полное отсутствие выгоды, лучше уж на всякий случай умолчать о таком). Самое важное учителю так и не удастся: книги не станут компасом, помогающим ориентироваться на местности, вернее к подобным текстам Петр быстрее всего утратит интерес, зато безо всякой меры начнет отыскивать в литературе противоположное – тягу к несущественному, почти несуществующему. Уже тогда он (пока что очень плохо, путано сформулировав) решит, что самым важным его делом должно стать уничтожение связки между литературой и прошлым. Ксоврели посчитает эти речи чем-то смехотворно категоричным, мимолетными порывами и сильно ошибется.
Вот и сейчас ему, похудевшему и ссохшемуся, даже не придет в голову, что бывший ученик намерен уехать навсегда. Разве такое возможно? Зачем? Учителю-то (наоборот – сбежавшему оттуда) нельзя не поверить! Там еще меньше жизни, уж мне, выросшему в Столице, кое-что известно. Зловещий круговорот: с каждым днем все больше людей будут сбегать в загородные поселки, а тем временем провинциалы с еще бóльшим воодушевлением устремятся к сияющим в темноте столичным вывескам, словно мотыльки на приманку огня. А потом им придется вернуться, как многим другим до тебя, так же бездарно растерявшим целые годы в поисках туманного счастья. Ученик спросит: а неуехавшие счастливы? Ксоврели запнется и не найдет что ответить. Как будто в его глазах застынет внезапное, обреченное понимание того, что опыт непередаваем.
Но вдруг Петр заметит, что он на кладбище, у надгробия любимого преподавателя. Почему-то здесь. Откуда же раздастся это неожиданное «Здравствуй, Петя»? Тоже из его воображения? Тоже из памяти? Он вслушается в нелепый ритм эпитафии, всмотрится в неузнаваемый прищур на истертой фотографии (как страшна эта традиция – снимки на могилах), задумается о распавшемся в пыль теле, лежащем под плитой на глубине двух метров, об этом вымышленном, несостоявшемся разговоре с давно умершим. Ему захочется укрыть могилу страницами, вырванными из учебников по литературе и истории.
Но проследуем дальше. Пусть эти мысли останутся недосказанными.
Мы уже почти на месте. Нужно только миновать старуху с черствыми пирожками и дребезжащих мелочью пьяниц. Вот и долгожданные ступени. Да нет же, вдумайтесь! Теперь – лишь перешагнуть через отражение похожей на старое помело елки, через это дрожащее полумертвое дерево, почти растерявшее хвою, но призванное как-то украшать чувства отъезжающих и прибывающих сюда (да-да, наш торопливо-задумчивый герой уже на вокзальной площади). Кстати, ближе к концу декабря вокруг накренившегося ствола снова начнется новогодняя активность – из запасников достанут все эти мерзкие гирлянды, костюмы, подиумы и мегафоны, а из колонок затрещит праздничная музыка. К счастью, мы ее не услышим. А вот и еще одна из немногочисленных достопримечательностей (произнесем это слово за неимением лучшего) неброского городка: всем известная кирпичная арка с часами. Едва ли удастся отыскать тех, кому она незнакома, и все же о часах нужно сказать отдельно.
Дело в том, что циферблатов здесь два: под круглым, заметным издалека внимательный прохожий тут же обнаружит второй, поменьше и, наоборот, вовсе даже квадратный. Первый на фоне простенького-казенного можно даже назвать старинным, но откуда возьмется уверенность в том, что он старше? Кто всерьез рискнет заявить, что циферблаты не одногодки? Однако главная интрига в другом: перед любым решившим свериться с арочными часами встанет неизменная проблема – с какими именно сверяться, по каким обязан жить город? Ведь большой круг покажет одно время, а стрелки крохотного квадрата непременно отстанут или опередят великана, причем, вполне вероятно, на несколько часов. Ясное дело, скажет какой-нибудь зевака, доверять нужно круглым – тем, что еще издали приметны. Что за наивная поспешность! А вдруг нет? Вдруг именно маленькие – не что иное, как уточнение показаний, передаваемых большими? (Наподобие ребенка, поправляющего ошибки забывчивого деда.) Не зря же они тут! Кстати, кто сможет вспомнить, почему так? А? Только не предлагайте смехотворную версию, что под одними часами должна быть табличка с названием городка, а под вторыми – с надписью «Столица», ну, как принято делать в уважающих себя вокзальных залах