Тают снега - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Убирайся домой, без тебя тошно…
Тася все стояла и стояла на крутоярье. Люди смолкли, поглядывая на ее застывшую фигуру, готовые успокаивать или спасать, если ей вдруг вздумается с отчаянием тоже броситься с яра. Но вот Тася повернулась к односельчанам, и все поразились. Она не плакала. На лице ее была какая-то странная улыбка, похожая скорее на гримасу, жуткая, неживая улыбка.
— Что-то не то… что-то не то… — повторяла она едва слышно и терла висок рукой.
И всем стало понятно: она не хотела, не могла поверить тому, что случилось. Она с надеждой глядела на собравшихся, ждала от них одного только ответа, чтобы и они сказали: «Да, не то». И она ловила взгляды людей, искала в них ответ, но, встретившись с ее взглядом, люди мгновенно прятали глаза. Будто все были виноваты перед ней. И когда опустила свои глаза даже Лидия Николаевна, Тася без звука упала на землю, рухнула, как неумелый пловец в воду, грузно, с судорожно открытым ртом.
Ее подхватили на руки, понесли в дом. Там натирали нашатырным спиртом виски, лили в перекошенный рот студеную воду.
По берегу бродил осунувшийся Костя и, размазывая рукой слезы, звал:
— Сереженька! Где ты, матушка?..
Сдерживая рыдания, боясь, чтобы он не помешался, Лидия Николаевна ходила за ним и упрашивала:
— Костюшка, сынок, пойдем домой, милый, пойдем.
Костя смотрел на нее с горьким недоумением.
— Мама, ведь это я придумал.
Внезапно на берегу появился взлохмаченный, запыхавшийся Лихачев и, узнав, что Тася в избе, кинулся туда. Он схватил ее руку, потянул за собой.
— Там… сплавщики поймали…
Тася не сразу пришла в себя, но в ее остановившемся, оледеневшем взгляде начала пробуждаться надежда. Еще не осознав полностью того, что говорил Василий, она ринулась к реке. Руку у Лихачева она вырвала и бежала так быстро, что Василий едва поспевал за ней.
Неподалеку от Дымной навстречу вынырнул газмк Уланова. Секретарь выскочил из машины на ходу.
— Я был у сплавщиков… Сережу откачали и отправили в больницу. На машине не смогли проехать. Успокойтесь, Таисья Петровна. Успокойтесь…
Потрясение было настолько велико, что Тася уже утратила способность сразу воспринимать события, понимать слова. Все до ее рассудка доходило сейчас медленно, и если она куда-то бежала, что-то делала, то автоматически. В сердце ее раскаленной иглой уже вошла боль, неизмеримая боль, от которой зашлось сердце. И вот оно начало биться сильней, словно сжавшиеся в ней пружины медленно отпускались. Слова Василия и Уланова с трудом проникали в оцепеневший мозг.
Она диковато уставилась на Ивана Андреевича, медленно перевела взгляд на Лихачева. «Лжете?» — спрашивали ее глаза. Уланов выдержал взгляд матери, потрясенной почти до потери рассудка, инстинктивно протянул к ней руки, и Тася с рыданием упала на них. Слез было так много, что она захлебывалась ими.
Иван Андреевич растерялся, что-то бормотал, усаживая ее в машину.
Рядом с ней на продавленное сиденье опустился Лихачев и тоже пытался говорить успокаивающие слова. Уланов уже взялся за дверцу, намереваясь сесть рядом с шофером, но посмотрел на Лихачева, на Тасю, доверчиво приникшую к нему, и понял больше, чем увидел.
— Давай! — крикнул он шоферу.
Газик пустил облако голубого дыма, рванулся по дороге. Уланов стоял неподвижно, прислушивался к удаляющемуся шуму мотора.
Запах прошлогодней прелой листвы мешался с нарождающимися ароматами молодой травы и ранних цветов. Аромат тревожил и пьянил. В небо со звонкой песней ввинчивался жаворонок. С каждым взмахом крыльев все бесшабашней становилась его песня.
Камешком упал жаворонок с высоты, проведал свою подружку, пощебетал о чем-то влюбленно и снова взвился, будто выстреленный из рогатки, и запел еще звонче. Пьян от любви жаворонок и способен слышать лишь две песни: свою да ту, которая поется для него.
«Весна поет влюбленными голосами!» — вспомнилась Уланову строчка из какой-то давно прочитанной книги, и он вздохнул. Глубокое сожаление о том, что он упустил в жизни что-то очень дорогое, угнетало его.
Как он мог жить без любви?
Он пожил на свете и умел управлять собой и своими чувствами, поэтому ни единым вздохом, ни единым движением не выдал себя. Может быть, это и плохо. По-видимому, рассудок вредит любви. Но любить не задумываясь, не рассуждая — удел юношей. Уланов же не терял от любви голову. Но видеть Тасю, слышать ее голос, чем-то помочь ей — было для него неизмеримой радостью.
Иногда ему становилось досадно оттого, что не встретилась ему такая раньше, когда он был моложе. Тася обращалась к нему как к старшему товарищу. Ей, очевидно, никогда и в голову не приходило, что Иван Андреевич может относиться к ней как-то иначе.
И все-таки пришло бы такое время, когда Уланов, несмотря на всю свою осмотрительность, выдал бы себя.
Но все складывалось иначе. Беда, постигшая молодую женщину, была и его бедой — это он сегодня ощутил особенно ясно! И когда он мчался на машине вдоль протоки, что-то кричал, отдавал какие-то распоряжения, он так же, как и Тася, плохо помнил себя. Ничего не помня, бросился он в будку сплавщиков, где в забытьи лежал выловленный Сережа, припал ухом к груди мальчика. До него донеслось отдаленное, чуть слышное биение мальчишеского сердца. Иван Андреевич вдруг почувствовал, что горло у него перехватило. Он поднял мокрого мальчишку на руки и, не чувствуя тяжести, помчался к машине. Машина застряла недалеко от эстакады на размытой дороге. Он перенес Сережу на платформу и, согнув по-азиатски ноги, пристроил на них мальчика. Дорогой Сережу растрясло, его начало рвать густо замутившейся водой. Мальчик корчился от натуги, жалобно хныкал между свирепыми вспышками рвоты. На лбу Уланова выступил холодный пот. Он прижимал к груди голову Сережи, что-то говорил ему, сам не понимая своих слов.
Паровозик примчал их в леспромхоз. Здесь Уланов попробовал встать на ноги и не смог. Ноги затекли и сделались точно чужие.
Потом он мчался уже обратно, чтобы принести радость Тасе. Он еще сейчас ощущал на груди прикосновение ее головы. Признательное, благодарное это прикосновение обрадовало и напугало Уланова. Она и впредь придет к нему с бедой и радостью, как к старшему другу. И он всегда всем сердцем откликнется, подаст ей руку, но у него хватит силы воли и мужества ничем не омрачать их дружеских отношений. Он никогда не помешает ее счастью, если оно у нее сыщется. А он боялся этого и хотел, чтобы она была счастлива.
В глубокой задумчивости миновал Уланов околицу Корзиновки. Под его ногами мягко заколыхалось болотце, раскинувшееся среди сосняка.
С одной тонкоствольной сосенки к другой деловито, как заботливый рыбак, тянул коварную сеть клещастый паук. Первым в его ловушку попало солнце. Оно забилось в паутине, рассыпалось яркими жучками. Но сколько паук ни гонялся за ним, овладеть добычей не мог.
Вдруг из-под ног Уланова, фыркнув, снялась пара рябчиков. Петушок размотал сеть крыльями, уронил в кочки сонного паука. Через минуту в глубине леса послышался его переливающийся трелями свист. Ему откликнулся с земли дрожащий от нетерпения голос самки. Весна проникла и в этот хилый болотный сосняк.
Тропинка вывела Ивана Андреевича к усадьбе МТС, здесь его встретил непривычно взволнованный Чудинов.
— Ну, как там? Я звонил и ничего толком узнать не мог.
Он с надеждой и испугом смотрел на Уланова. Было в его взгляде такое, от чего Уланов пришел в замешательство. Не отводя взгляда от Чудинова, он рассказал ему о спасении Сережки. Чудинов сразу весь обмяк и бессильно опустился на траву.
— Дай закурить, Иван Андреевич! — Чудинов зажег спичку, поднес ее к папиросе и не зажег, а вдруг неестественно страдающим голосом произнес: Уехать мне надо. — И все так же, не поворачивая головы, добавил: — Вы ведь моего сына сегодня спасали.
— Что?! — не понял Иван Андреевич.
— Моего, говорю, сына спасали, — уже громче, как глухому, сказал Чудинов и подтвердил: — Да-а, Сережа — мой сын.
Уланов стоял, с недоумением глядел на Чудинова. Он еще ничего не понял. Мелькнуло в памяти мальчишеское лицо, разительно схожее с лицом Чудинова. Уланов сделал шаг к директору. А тот, вероятно, истолковав движение Ивана Андреевича по-своему, начал торопливо, захлебываясь, как напроказивший мальчишка, говорить. Он перескакивал с одного на другое. Главное все же можно было понять.
Рассказ Чудинова занял не больше двух минут, а пауза, наступившая после него, длилась целую вечность. Все, что было святым для Ивана Андреевича, — молодость, любовь, родительское чувство, — осквернил этот человек, который, судя по его характеру и виду, не мог бы обидеть и малой козявки, которому Уланов так доверял, дружбой которого дорожил. Такой удар Уланов пережил только раз в жизни. То было давно и боль успела притупиться. Иван Андреевич все-таки нашел в себе силы перебороть закипающий гнев. Он сквозь зубы выдавил: