Новый мир. № 2, 2004 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень искусная проза…
Ролан Барт. Система моды. Статьи по семиотике культуры. М., Издательство им. Сабашниковых, 2003, 512 стр.
Чрезвычайно качественная игра в бисер. Где-то в самой глубине эта книга родственна предыдущей: обе представляют опустошающийся на глазах, но при этом весьма успешно функционирующий мир. Сложно о сложных вещах (сложными становятся простые вещи в результате их расчленения и приведения в негодность с точки зрения их истинного бытия и смысла; зато то, что получается, прекрасно поддается различным операциям и преобразованиям, чрезвычайно зрелищным и в пределе бесконечным). Огромный умственный потенциал затрачен на разработку сложнейшей и точнейшей (во всяком случае — тончайшей) научной методологии и методик, позволяющих с двухсотпроцентной надежностью констатировать ряд безусловно небессмысленных и весьма небезынтересных пустяков. Например, показать, как паразитирует язык моды и подобных систем (рекламы, например) на словах и вещах мира, как на наших глазах производится подмена значительного незначительным с тем, чтобы мы потом принимали (и покупали) незначительное как чистое золото, без лигатуры. Вникнув в методологию Барта, легко понять (и показать), как рафинированное подсолнечное масло становится в рекламе эквивалентом спокойствия и душевного равновесия ближних и устремляющийся за этими труднодостижимыми благами покупатель временно удовлетворяется, получив бутылку масла. Приведу цитату, характеризующую, на мой взгляд, одновременно и предмет, и метод книги: «Мода бессодержательна, но не бессмысленна. Это своеобразная машина, поддерживающая смысл, но не фиксирующая его; это сплошной уклончивый смысл, но все же смысл; лишенная содержания, Мода зато функционирует как зрелище — в ней люди демонстрируют свое умение делать незначимое значимым; тем самым она предстает как образцовая форма акта сигнификации вообще и в этом сближается с основной задачей литературы — раскрывать читателю в вещах значение, но не смысл; оттого она становится знаком собственно человеческого. Этот ее сущностный статус отнюдь не бесплотен: обнаруживая свою чисто формальную природу, система Моды-описания воссоединяется со своими глубочайшими экономическими основами; именно процесс активной, но пустой сигнификации придает модному журналу институциональную устойчивость; поскольку для такого журнала говорить — значит упоминать в речи, а упоминать — значит делать значимым, то речь журнала есть самодостаточный социальный акт, каким бы ни было ее содержание; такая речь может длиться бесконечно, ибо она пуста и вместе с тем значима, — ведь если бы журналу было что сказать, он попал бы в такой ряд, где целью является именно высказать это „что-то“ до конца; напротив того, ведя свою речь как чистое значение без всякой содержательной основы, журнал вступает в процесс, который состоит в чистом поддержании равновесия и теоретически не имеет конца». Весьма небезынтересное чтение, но непонятно, почему все время лезет в голову чье-то высказывание (кажется, Аристотеля): «Лучше ничего не знать, чем знать малоценное».
Владимир Шаров. Воскрешение Лазаря. М., «Вагриус», 2003, 366 стр.
Хороший философский роман. В пространной рецензии можно было бы указать на некоторые изъяны формы, впрочем весьма незначительные. А вот безусловное достоинство формы (могущее стать своеобразной ловушкой для читателя) нельзя обойти: необходимо отметить очень сложную стратегию «вложенных» один в другого повествователей (буквально вложенных: последовательно выдерживается эпистолярная форма, причем в письма первичного героя-повествователя вкладываются письма следующего героя-повествователя, содержащие, в свою очередь, отсылки к другим письмам, которые своим появлением переинтерпретируют второй уровень и т. д.); все повествователи — в той или иной степени федоровцы, причем автор своим лицом ни разу не появляется на сцене, у него нет ничего, даже близко напоминающего «резонера», при этом заканчивается роман письмом повествователя «четвертого уровня», что в соответствии с семантикой литературных форм значит примерно «на колу мочало, начинай сначала», то есть требует перечитывания текста под новым углом зрения, оформляющимся у читателя лишь при завершении чтения по первому разу.
Владимир Шаров, очевидно, больно ушиблен федоровским учением. К сожалению, я не успела познакомиться с его более ранним романом, вызвавшим чрезвычайную реакцию критиков и резкое отвержение со стороны тех, кто изучает наследие Н. Ф. Федорова. Но с проблемами, которые автор поднимает в «Воскрешении Лазаря», на мой взгляд, необходимо считаться. Даже если окажется, что он неправильно понимает федоровское учение, совершенно очевидно, что не он один его так неправильно понимает. Речь, в общем, идет о вариантах федоровского проекта как воскрешения в плоскости земного бытия, как возвращения в ту же самую реальность, которую человек покинул, умерев. Как отмечает прот. Георгий Флоровский[18], цитируя Федорова: «„Христос есть воскреситель, и христианство есть воскрешение; завершением служения Христа было воскрешение Лазаря“[19]… Это не случайная обмолвка. Христос и был для Федорова только величайшим чудотворцем, которому духи и стихии повинуются. Таинство Креста оставалось для него закрытым, — и „самая крестная казнь, и смерть Христа были лишь бессильным мщением врагов воскрешения и врагов Воскресителя“… Вифания, где воскрешен был Лазарь, для Федорова выше Назарета, и Вифлеема, и самого Иерусалима…»[20] В сознании героев Шарова, именно в силу такого понимания, дело Христа требует повторения, воспроизведения, переиначивания, потому что оно само по себе недостаточно, оно — лишь своего рода образец. Вся метаистория человечества повторяется и воспроизводится, чтобы разрешиться в земной плоскости. Для этого мичуринец Халюпин (странным письмом-видением которого и завершается роман) выводит саженец дерева познания добра и зла, к которому надо не допустить прародителей, неудержимо влекущихся к нему силою засевшего в их внутренностях змея-искусителя. Шаров очень последователен (а его герои предусмотрительны) — ведь если, повернув энергию эроса в обратном направлении, воскрешать поэтапно всех предков, то дело дойдет же до Адама и Евы, и тогда вопрос с древом познания встанет вновь. Данная автором триада возможного воскрешения (Христом, потомками умерших, чекистами, обладающими наиболее полными сведениями об убитых) — сильный ход. Причем начинается гонка: дочь, готовая отказаться от идеи воскрешения отца, так как понимает, что он не хочет и боится воскресать в ее руках, вновь берется за дело, узнав, что воскрешением занялись и чекисты. Невольно напрашивается вывод: воскреснуть в руках своего потомка по сравнению с воскресением во Христе — так же чудовищно, как воскреснуть в руках чекистов по сравнению с воскресением в руках собственной дочери.
Очевидно, Шаров (надо сказать — я тоже) не сомневается в принципиальной возможности реализации федоровского проекта именно как проекта секулярного. Ужас перед этой возможностью и движет его пером…
Анастасия Гачева, Ольга Казнина, Светлана Семенова. Философский контекст русской литературы 1920 — 1930-х годов. М., ИМЛИ РАН, 2003, 400 стр.
Рельефная карта философии 20 — 30-х годов, оттенки и направления этой философии, объединяемые некой общей мыслью и рассмотренные под ее углом. Эта мысль — хозяйственная задача человека на земле. Еще на рубеже веков (опиравшемся в этом смысле на непрерывную традицию XIX века, но переключившем ее в какой-то совсем иной план) весь мир был вновь восчувствован как человеческое хозяйство, причем не политэкономами и политиками, но поэтами, художниками и философами отнюдь не материалистического толка. Эта мысль легла в фундамент философии указанного в заглавии книги периода. Для философов самых разных направлений определяющими стали положения о человеческой активности и ответственности, об обязанностях человека перед мирозданием. (Думаю, отчасти это было ответом на провокацию официальной идеологии, провозглашавшей права трудящихся — в действительности бесправных и безответственных.) О книге можно говорить долго, но остановимся на сюжете, связывающем ее с предыдущей, — на идеях последователей философии Федорова. Автор раздела «Религиозно-философская ветвь русского космизма», А. Гачева, указывает на целый ряд идей Федорова и его последователей, не позволяющих уплощенно толковать учение космистов. Такова, например, идея органического прогресса, рассматривающего продукты технического прогресса лишь как «протезы» соответствующих человеческих органов, еще не развитых или редуцированных. Таким образом, технические достижения оказываются полезными лишь как некий проект «полноорганного» человека, человека, развившего в себе все присущие ему возможности, утраченные в процессе грехопадения или еще не развитые эволюционно (этот пункт для меня не ясен). Следовательно, и воскрешение предполагает восстановление человека «в новой славе», а не в прежнем несовершенном теле. Однако развития «полноорганности» случалось достигать как святым с помощью Божией, так и самоправным личностям, овладевавшим стихиями магическим путем. Странный федоровский проект заселения звезд воскрешенным человечеством все же заставляет думать, что воскрешение совершается в плоскости непреображенного мира… Словом, несмотря на объем, который получают идеи космистов в изложении Гачевой, вопросы Шарова вовсе не падают сами собой.