Банщик - Рихард Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собака увидела Элю, ушла из сквера и направилась к дорожке вокруг фонтана. Эля побежала за ней, однако не обогнула сквер, так что какое-то время они бегали друг за дружкой по двум концентрическим окружностям, но в противоположных направлениях. Ошибиться было невозможно: Эля гналась за собакой, собака от нее удирала, однако, Бог знает почему, нельзя было ошибиться и в том, что, вопреки видимости, перед нами разыгрывался отрепетированный спектакль.
Постепенно Эля тоже очутилась на дорожке возле водоема. Собака как раз подбегала к сидящему господину, когда тот поднялся и взял с лавки свой мешок. Затем он присел на корточки, раскрыл мешок и подставил его собаке, которая не только не стала шарахаться от него, но, наоборот, забежала прямо внутрь. Когда я говорю «забежала прямо внутрь», то имею в виду, что забежала без колебаний! Она влетела туда старательно, как если бы ее ожидало там освобождение. Да, Освобождение: другого слова и не подобрать. И ни звука: собака не лаяла, Эля не звала ее, господин был нем. Беспорядочное движение на площади — точно дождь, мочивший всю эту пантомиму. Эля стояла, господин, державший под мышкой мешок, в котором легонько вертелась собака, выпрямился. Если читатель еще помнит, я говорил о бронзовых крокодилах, их шесть, и они стоят кружком. Струи воды, вырывающиеся из их пастей, поливают Торжествующую Республику. Чуть-чуть фантазии — и их и днем можно принять за больших морских коньков; что уж говорить о ночи. Эля остановилась перед одним из этих крокодилов, поднесла руки к груди и произнесла: «Ах!» Все было ясно: он напомнил ей того самого сморщенного морского конька, которого я нашел в ее номере на полке под умывальником.
Следует признать, что этот спектакль удивлял меня чем дальше, тем менее, хотя я и с самого начала был не слишком-то удивлен. Постепенно меня охватило чувство, что и я, я тоже играю в этой комедии; началось это в ту минуту, когда по отведенному в сторону взгляду человека с мешком я понял, что он знает о моем присутствии. Вот почему, покинув свое укрытие, я нашел вполне естественным, что и Эля не изумлена моим нежданным появлением.
— Pass nicht auf, das will nichts heissen, — сказала она, выгнувшись в талии точно так же, как тогда у меня. И представила мне этого господина: — Мсье Андре…
— Может быть, Франк?
— Нет, не Франк. Андре.
Господин Андре поклонился и сделал чисто французский жест, показывая, что не хочет быть неделикатным. Мне и в самом деле хотелось бы поговорить с Элей без свидетелей. Мы отошли в сторону.
— Элечка, я понимаю, что ты угадала, что я подумал; нет: что я чувствую; то есть нет… как бы это сказать? Короче говоря, ты угадала, что я был удивлен, но больше уже не удивляюсь… нет, не так: я больше не изумляюсь своему изумлению…
— Да, — произнесла она очень и очень серьезно.
— Однако уже позавчера, когда ты была у меня… ты, конечно, понимаешь, кое-что уже тогда… короче, я не мог себе кое-что уяснить… Ты же говорила, что несчастлива?
— Я это сказала, хотя ты об этом не спрашивал. Да, я несчастлива, и ты знаешь, почему.
— Да… Но ведь с тобой Франк!
Эля не отвечала. Ее рот искривился. Ненадолго, очень ненадолго.
— Элечка, твои рекомендательные письма — это ты придумала, правда?
— Все эти письма я уже вручила.
— Ну хорошо, но что касается места зубного техника — это неправда?
— Это неправда.
— А что касается Франка, это тоже неправда?
Элю, которая до сих пор говорила так спокойно и даже покорно, вдруг словно оса ужалила.
— Идиот! — притопнула она ногой. — Я сказала — Франк, значит, Франк существует! Франк существует!
— В Праге. Но здесь… Ты только что сама сказала — Андре, да и у меня дома ты путала имена.
— Франк! — Она произнесла это так, как будто ставила точку в разговоре.
Я отвернулся.
— Ты болван, Тонда. Есть Франк, а есть Андре. Есть Хуберт. Есть ты, я… Ты, ты, ты болван!
И внезапно, ни с того ни с сего, она повела себя как рассвирепевшая торговка:
— Я приезжаю в Париж, я тут в жизни не была, я одна, не знаю, куда приткнуться, ты прекрасно понимаешь, почему я здесь, но даже и не думаешь оказать мне гостеприимство!
— Да я и понятия не имею, почему ты здесь, то есть мне известно только то, что ты сама мне рассказала. И как я могу оказать тебе гостеприимство?
— Pass nicht auf, — и она погладила меня.
— Я был у тебя в гостинице. Думал, ты в Манте.
— Я в Манте.
— Но Элечка!
— Ни слова: я в Манте.
Я не посмел настаивать. Как вести речь с помешанной? Пускай даже с такой помешанной, с которой мы когда-то «миловались». Я говорю «миловались», умному достаточно, а что касается меня, то я хорошо знаю, что слово «миловались» — это грубая замена слова «любовь» и что это, по сути дела, есть не что иное, как эллипсис спряжения «я негодяй, ты негодяй», где «ты» — это опять-таки «я». Я не посмел настаивать, ибо она была едва ли не в ярости.
Между тем господин Андре подошел и нежно обнял Элю за талию.
— Голубка будет нынче спать со мной? — спросил он учтиво, точно стареющий пылкий любовник. От этого его красота стала ужасающе слащавой. Под мышкой у него был мешок. Там уже ничего не шевелилось.
— Она будет, — ответила Эля.
Он отвел ее немного в сторону. Эля повернула ко мне голову — словно актриса в амплуа первой кокетки, только что сыгравшая сцену неудачного любовного свидания. Наверное, она это где-то подсмотрела.
Андре обнимал ее за талию и шагал так широко, что почти тащил ее за собой. Они остановили наемное авто и поехали в сторону площади Республики. Андре, однако, прежде чем сесть, выбросил свой мешок. Я нагнулся. Там была собака… задушенная.
* * *В письме значилось: «В понедельник мы наверняка вернемся».
Я отправился туда в понедельник.
— Да, — сказал портье, — кажется, они дома. — И занялся разборкой почты. Мне показалось, что с излишним усердием.
Начинало темнеть. Эля сидела возле окна и штопала шелковый чулок.
— Здравствуй, Тонда, — произнесла она и добавила таким тоном, словно вот уже много лет мы виделись изо дня в день: — Раз уж ты возле двери, то зажги свет.
Я повернул выключатель. Поразительное убранство стен никуда не делось. Однако Эля! Куда подевалась старомодно одетая женщина, позвонившая в пятницу у моей двери? И куда подевалась субботняя gigolette?
Ничто в самой Эле и ничто вокруг не строило козней против ее «юноновской» красоты. Она выглядит просто. Даже самый искушенный взгляд не отыскал бы противоречия между тем, какой Эля кажется, и тем, какой мы бы хотели ее видеть. Эле тридцать пять лет. Изначально Тот, кто предопределял ее красоту, видел Элю роскошной, с пышными формами, округлой; нынче же, когда решение о своей красоте принимала и она сама, она не то чтобы изменила своей предопределенности (да и как это возможно?), но добавила к ней немного интеллигентной робости, немного сдержанности: Юнона, чье тело мечтает о стройности и хрупкости, все еще Юнона, но — обеспокоенная. И у нее были русые волосы, цвет которых напоминал июль, потому что это был беличий цвет, и голубые глаза, цвет которых уклонялся от сравнения с чем-либо, ибо был цветом памяти, и подбородок обстоятельный, словно основополагающая мысль, и рука, которая становилась прекрасной, когда на нее опирался подбородок, а ее обеспокоенные пальцы как будто перебирали струны арфы, и извлекаемые звуки были достойны этих пальцев. Мне бы хотелось, чтобы вы сумели представить себе Элю такой, какой увидел ее в тот понедельник я, когда, постучав, вошел в комнату после протяжного «oui»[56], в котором звучала слегка аффектированная неуверенность, объясняющаяся тем, что она не догадывалась, кто именно сейчас войдет. Не знаю, к сожалению, сумел ли я передать читателю свое тогдашнее впечатление. Возможно, мне это удастся лучше, если я воспользуюсь слогом обозревательницы мод и напишу: «В сумрачной комнате сидела женщина определенного возраста, ни разу не сошедшая с дороги, которой должна придерживаться женская красота, что желает всегда идти в ногу à la page»[57].
Итак, эта Эля положила чулок на колени, сложила там же руки и сказала:
— Здравствуй, Тонда, мне так жаль, что позавчера ты приходил сюда напрасно.
(Я не упоминал о том, что цвет ее глаз уклонялся от сравнения с чем-либо?)
— Садись, — и она указала на стул, что стоял подле ее стула.
Я невольно взглянул на сиденье этого стула. Мне в голову пришло слово «предательство». Но это лишь поначалу. Потом подозрения рассеялись, и я сел. Тут я заметил, что отчего-то пытаюсь сложить руки так, как если бы хотел подражать ей, и меня охватило чувство собственной неполноценности. Однако план моей речи был продуман, и я знал, что не изменю ему.