Возвращение Будды. Эвелина и ее друзья. Великий музыкант (сборник) - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты говоришь так, как будто все можно подвести под какие-то правила. Выходит, что если я делаю глупость, то я всегда, всю жизнь, должна за нее расплачиваться. Я должна отказаться от всего, что мне еще, быть может, предстоит, и посвятить свое существование заботам о Котике? Ты говоришь – обязательства. Но когда речь идет о чувстве, которое умерло или умирает, то о каких обязательствах можно говорить? Я понимаю, если есть семья, дети, быт. Но если ничего этого нет?
– Пойми меня, я Котика не защищаю. Я обвиняю тебя в неосмотрительности, в том, что ты склонна уступать какому-то чувству, которое не может быть ни глубоким, ни длительным, и ты это знаешь. Проснись наконец, черт возьми, и начни жить по-человечески.
– А ты не думаешь, мой дорогой, – сказала она изменившимся голосом, – что ты обо мне лучшего мнения, чем то, которого я заслуживаю?
– Нет, – сказал я. – Но мне иногда хочется схватить тебя за плечи и трясти до тех пор, пока ты не поймешь, что пора перестать делать глупости.
– Почему ты никогда этого не сделал?
– Не знаю, – сказал я. – Может быть, потому, что ты еще не созрела для этого. То, что ты живешь не так, как нужно, это ты всегда понимала, ты достаточно для этого умна. Но, может быть, наступит день, когда ты это почувствуешь, то есть произойдет то, чего не могут заменить никакие доводы, как бы неопровержимы они ни были. И вот, когда это случится – и если это случится, – ты станешь такой, какой ты, мне кажется, должна быть. Но когда? И настанет ли когда-нибудь такой день?
– Может быть, – сказала она.
– В этот день я буду за тебя искренно рад.
– Я в этом не сомневаюсь. И я не сомневаюсь, что ты считаешь, что тот, на кого падет мой последний и окончательный выбор и с кем я действительно свяжу свою жизнь, должен будет простить мне все, что этому предшествовало.
– Его заслуга будет небольшая, – сказал я. – Прощать тебе нечего. В конце концов, ничего дурного ты не делала – ты вредила прежде всего самой себе.
Она смотрела на меня невидящими, остановившимися глазами. Я взглянул на нее и сказал:
– С тобой происходит что-то странное, Эвелина.
– Ты это наконец заметил?
Она встала с кресла, подошла ко мне и поцеловала меня в лоб.
Мервиль позвонил мне из Рима. Это было в десять часов вечера, через две недели после телефонного вызова из Мексики.
– Ты приближаешься, – сказал я, – когда ты будешь в Париже?
– Встретимся послезавтра вечером у тебя, хорошо?
Он явился в назначенное время. Я заметил сразу же, что он находился в состоянии, далеком от безудержного восторга.
– Ну, рассказывай, – сказал я, когда он сел.
– Это не так просто, – сказал он. – В одном я уверен: никогда в моей жизни до сих пор не было ни таких серьезных проблем, ни такой ответственности за то, что происходит или может произойти. Мне предстоит множество трудностей. Что такое эти трудности, я постараюсь тебе объяснить. Начнем с того, что Лу была против моего прихода к тебе. У меня такое впечатление, что она тебя боится.
– Боится? – сказал я. – Мне кажется, что это на нее не похоже. Она просто питает ко мне антипатию. Как ты реагировал на то, что она не хотела, чтобы мы с тобой встретились?
– Я постарался убедить ее в том, что есть вещи, которых она изменить не может.
– Неужели это было трудно понять?
– Ты не отдаешь себе отчета во всем этом, ты не знаешь, что такое Лу.
– Да, конечно, но все-таки объяснить такую простую вещь… на это достаточно пяти минут. Тем более что она производит впечатление женщины неглупой.
– Дело не в этом. Она жила до сих пор в мире, о котором мы не имеем представления, где опасность ждет тебя на каждом шагу, где никому нельзя доверять и где главное значение имеют угрозы или шантаж. Ты понимаешь? И тот, кто сильнее, у кого есть власть, может позволить себе все, потому что другие его боятся. Нечто вроде этого – почти бессознательно, если хочешь – определяет отношения между мужчиной и женщиной. Один из двух всегда, как она, вероятно, думает, сильнее другого, и тому или той, кто слабее, остается только подчиняться. И вот у нее, по-видимому, создалось впечатление, что у нее надо мной есть какая-то власть. Вместе с тем она сделает для меня все и ни перед чем не остановится. Она мне сказала, что такое чувство она испытывает первый раз в жизни.
– Эту фразу, я думаю, ты слышал много раз, – сказал я. – В этом смысле Лу ничем не отличается от других женщин, как мне кажется.
– Фраза, может быть, такая же, – сказал Мервиль, – но психология другая. Все это надо переделывать и перестраивать. Ты знаешь, чем кончился разговор о тебе? Она сказала, что если я не хочу принимать во внимание ее желания, то она не видит, зачем она должна оставаться со мной.
– И что ты на это ответил?
– Я ей сказал, что она совершенно свободна поступать так, как она находит нужным, и что я не считаю себя вправе ее удерживать. Она вышла из комнаты и хлопнула дверью. Но через полчаса вернулась, и на ее глазах были слезы.
– Все это очень дурной вкус, – сказал я, – ты не находишь? Извини меня за откровенность.
– Да, конечно, но это серьезнее. Она сказала, что понимает, что я не такой, как другие. Ты заметишь, что это тоже не ново, и будешь прав, но у нее все приобретает особый характер, – и что я могу ставить ей свои условия, – опять-таки понятие о власти. Я повторил, что она совершенно свободна и что ей нечего бояться какого бы то ни было принуждения. Я добавил, что у меня есть несколько старых друзей, которыми я не пожертвую ни для кого, и что если она это считает неприемлемым, то я даю ей право и возможность распоряжаться своей свободой.
– До сих пор ты никогда так с женщинами не говорил.
Мервиль встал с кресла и сделал несколько шагов по комнате.
Потом он остановился и сказал:
– Ты знаешь, я думаю, что я очень изменился за последнее время. И я думаю, что, когда ты мне говорил, что я вел себя как кретин, ты был прав.
– Я никогда этого не говорил, – сказал я, – не клевещи на меня. Я считаю тебя неисправимым романтиком. Я считаю, кроме того, что ты никогда не хотел отказаться от своих иллюзий и измерить то расстояние, которое их отделяло от действительности.
– Есть еще одно, – сказал он. – Я имею в виду то, что происходит сейчас. До сих пор все, кого я знал, принадлежали приблизительно к одному и тому же кругу людей. Хорош он или плох – это другое дело. Но с ними у меня был общий язык.
– Во многих случаях не было, милый друг. Вспомни, как ты излагал Анне свои соображения по поводу Гегеля и Лейбница в то время, как она с трудом могла усвоить таблицу умножения.
– Да, да, – нетерпеливо сказал он. – Но в области этических понятий ей ничего не нужно было объяснять.
– В этом я с тобой согласен. Не нужно было потому, что она все равно ничего не поняла бы.
– Ей не надо было понимать, они у нее носили, так сказать, органический характер. Ее родители и подруги, среда, в которой она выросла, – это была вполне определенная социальная категория, для которой характерна известная этическая система. Но представь себе, что ты сталкиваешься с кем-то, кто об этой системе не имеет понятия, чья жизнь была построена на совершенно других принципах. Представь себе общество, которое состоит из профессиональных преступников, шантажистов, взломщиков, наемных убийц – то, что в газетах иногда называют джунглями. Мы с этим миром никогда не встречались, мы не знаем, что это такое.
– Нет, у меня о нем есть некоторое представление.
– О себе я этого сказать не могу. И вот Лу жила именно в этой среде, во всяком случае, ей часто приходилось иметь дело с этими людьми. Это была не ее вина, она всегда стремилась оттуда уйти и жить иначе.
– Ты в этом совершенно уверен?
– Убежден, – сказал он. – Но до тех пор, пока этот уход ей не удавался, она должна была действовать так, чтобы себя защитить, ты понимаешь? Она привыкла всегда быть настороже, никогда никому до конца не верить и на угрозу отвечать силой.
– Конечно, то или иное прошлое не всегда определяет человека на всю жизнь, я это знаю, – сказал я. – Но боюсь, что иногда оно оставляет неизгладимый след.
– Она в этой среде была исключением, – сказал Мервиль. – Она знает четыре языка – английский, французский, испанский и итальянский, она чему-то училась, и у нее есть нечто похожее на культуру, конечно, очень поверхностную, тут себе иллюзий строить не следует. Но это, в общем, второстепенно. Есть главное – и об этом труднее всего говорить. Именно оно все определяет, и, когда ты это поймешь, тебе становится ясно, что все остальное не имеет или почти не имеет значения.
– Когда ты говоришь о главном и второстепенном, что, собственно, ты имеешь в виду?
– Ты это должен знать лучше, чем кто-либо другой, – сказал Мервиль, – это, если хочешь, твоя профессиональная обязанность.
– Почему профессиональная?
– Потому что ты писатель.
– Милый друг, быть писателем – это не профессия, это болезнь.