Том 1. Тяжёлые сны - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В антрактах между танцами мальчуганы продолжали крикливый концерт. Им любопытно было посмотреть на веселые танцы: они не скучали и с удовольствием глотали пыль, летевшую в их наивно открытые ртишки. Их щеки горели, глаза смеялись. Их регент, дьякон, тоже подвыпил. Пришел в благодушное настроение и не теребил певчих. Во время пения и во время танцев одинаково бестолково махал руками и добродушно покрикивал:
– Ах, мать твоя курица! Но, но, миленькие, валяй напропалую! Во что матушка не хлыстнет!
Пожарский и Гуторович ходили обнявшись и напевали легкомысленные песенки.
Крикунов тоже раскис, без устали молол жиденьким, гаденьким голосенком сальные анекдотцы и замазывал их рыхлым смешком. Оказалось, что запас этой дряни у него велик. Память у него была хороша, особенно на мелочи и пустяки.
Молин, опьянелый от водки и от избытка чувств, подходил к певцам, целовался с ними, мямлил трогательные слова. При этом детские лица делались испуганными, каменели. Кому приходилось целоваться, открывали глаза, вытягивали губы, принимали глупый, оторопелый вид; потом обдергивали блузы, виновато озирались, смущенно крутили пальцы, а носы их против воли морщились от противно-перегорелого запаха водки и от того особого тепловато-аптечного аромата, которым был пропитан Молин, как все эти мужчины, которые, подобно ему, вечно возятся с лекарствами против секретных болезней.
От мальчиков Молин переходил к девицам и непослушным языком говорил неповоротливые любезности. Валя вздумала пококетничать. Это разлакомило и разнежило Молина. Охватил ее талью потною рукою. Она с громким хохотом отстранилась. Молин вдруг запустил широкую лапу за лиф Валяна платья. Лиф затрещал. Валя неестественно громко взвизгнула. Ее голос покрыл все звуки шумного веселья. Убежала в другие комнаты чиниться. Молин было за нею. Удержали.
Молин еще долго путешествовал из комнаты в комнату. Наконец ослабел, рухнул в зале на пол и мгновенно заснул. Гомзин говорил сторожу, тоже сильно пьяному:
– Послушай, Михей, ты ему подушку достань.
– Нет у мена теперь подушки, – отвечал Михей.
– Ну вот! Ты сходи к Галактиону Васильевичу и спроси, – убеждал Гомзин.
– Какая теперь подушка! – резонно говорил Михей. – Разве можно им теперь подушку подложить? Голова у них теперь тяжелая! Разве можно их теперь беспокоить? Бог с ними, пусть выспятся.
– Так нельзя, ты говоришь? – спросил Гомзин.
– Известно, нельзя. Сами изволите знать, – человек тяжелый, как им теперь подушку? Да помилуйте, да так им много лучше, потому в прохладе.
Мальчишки затянули: «На заре ты ее не буди». Кто-то догадался наконец прогнать их по домам.
Глава тридцать третья
Днем, когда Шестова не было дома, пришел Молин. На звонок отворил Митя. Молин спросил:
– Дома Шестов?
Мальчик опасливо посмотрел и ответил:
– Нет его. Мама дома.
Молин вошел в гостиную, сел на кресло. Митя пошел за матерью в кухню. Молин от нетерпения топал ногами. Наконец пришла Александра Гавриловна; ее лицо раскраснелось от кухонного жара. Молин не встал и не здоровался. Хрипло сказал:
– Деньги принес за квартиру. Александра Гавриловна села в другое кресло. Спокойно ответила:
– Напрасно беспокоитесь, – мы могли бы и подождать: может быть, вам теперь нужны деньги.
Митя стоял в соседней комнате. Выглядывал из дверей. Был в старенькой блузе, босиком.
– Ну, уж это не ваше дело, – сказал Молин, – принес, так берите.
– Как угодно.
– Да вы мне расписку дайте.
– Митя! – позвала Александра Гавриловна. – Принеси чернильницу и бумагу.
– Сейчас, – откликнулся Митя и скрылся.
– А то скажете, что не получали.
– Это уж вы напрасно.
– Нет, не напрасно, знаю я вас, черт вас возьми! – запальчиво закричал Молин.
Митя принес лист почтовой бумаги и стеклянную чернильницу репкою на деревянном блюдце и с пробкою с оловянным верхом. Не ушел, остался у стола. Отнял с той половины стола, где сидела мать, вязаную скатерть, чтоб мелкие дырочки не мешали писать. Молин вытянул ноги и тяжелым каблуком надавил Митину ногу. Митя покраснел и тихо отошел, стараясь, чтобы мать ничего не заметила. Александра Гавриловна спросила:
– Потрудитесь сказать, что я должна написать. Молин диктовал, злобно ухмыляясь:
– Пишите: получила за квартиру десять рублей от каторжника Алексея Молина.
Александра Гавриловна написала первые слова и с удивлением поглядела на Молина.
– Ну да, вы хотели меня на каторгу послать, вот и пишите.
– Ну уж этого я, воля ваша, не напишу: вы толком скажите, что дальше писать.
Молин настаивал и возвышал голос:
– Нет, вы пишите, что от каторжника! Митя вмешался.
– Пиши, мама: от Алексея Иваныча Молина, потом число сегодняшнее и подпись. Вот и все.
Александра Гавриловна отдала расписку Молину. Прочел, злобно усмехнулся, положил расписку в боковой карман измятого, пыльного сюртука и потянулся в кресле.
– Так-то, Александра Гавриловна, удружили вы мне!
Александра Гавриловна вздохнула и сказала:
– Ну, еще кто кому удружил, неизвестно.
– Вы мне не все вещи отдали.
– Уж этого не знаю: вы потребовали, чтоб ваши вещи отправили к отцу Андрею, и сами не пришли, – ну Егорушка все вещи к нему и отправил.
– Одной колоды карт нет, – угрюмо настаивал Молин.
– Уж это вы спросите у Егора, – я не знаю.
– Прикарманили. Да вы у меня, может быть, и еще что-нибудь слимонили, из ношеного, для сынка вашего, оборвыша.
– Вы забываетесь, Алексей Иваныч. Вы пришли, когда я одна…
– Ты не одна, мама, – сказал Митя.
Смотрел на Молина, и на лице его была гримаса отвращения и досады. Мать положила руку ему на плечо. Сказала:
– Ох уж ты!
Молин злобно засмеялся.
– Да я и денег передал что-то уж очень много. Сомневаюсь я, – что-то уж очень начетисто. Обакулили меня.
Молин еще больше развалился в кресле и положил ноги на диван.
– Да что вы, батюшка, – укоризненно сказала Александра Гавриловна, – белены объелись? Опомнитесь, постыдитесь!
– Грабители! Черти проклятые! – бурчал Молин. Митя задрожал в руках матери. Рванулся вперед. Крикнул звонко:
– Как вы смеете так себя вести! Уберите ноги с дивана! Сейчас уберите и уходите вон. Вы нарочно пришли, когда Егора дома нет, чтоб здесь накуражиться. Уходите, или я вас в окно выброшу.
Молин встал и глядел на мальчика злобно и трусливо. Александра Гавриловна тянула Митю за плечи назад и шепотом унимала его. Митя отбивался.
– Оставь, мама, он – трус, он только куражится. Он не посмеет драться.
Молин сделал плаксивую гримаску, подставил Мите лицо и жалобно сказал:
– Ну что ж, ругайте меня, бейте, плюйте мне в лицо, я ведь каторжник, меня можно.
– А не хотите уходить, – говорил Митя, – я пошлю за Егором, вы с ним и объясняйтесь, а маме не смейте дерзостей делать. Ждите, коли хотите, и сидите смирно.
– Да, как же, я буду Егора Платоныча ждать, а вы бранить будете, еще в угол поставите! Нет, черт с вами, уж я лучше уйду. Прощайте, благодарю за ласку.
Молин круто повернулся и пошел к выходу. В дверях он зацепил локтем за косяк, – руки он держал растопыренными из чувства собственного достоинства. С треском вывалился из комнаты, повозился в передней, ощупал выходную дверь, громко захлопнул ее за собою и тяжко загрохотал сапогами по лестнице. Со двора в открытые окна доносились его громкие ругательства и чертыханья.
– Ах ты, аника-воин! – говорила Мите мать. – Вот подожди, нажалуется он Мотовилову – достанется тебе на орехи.
– Как же это?
– А так: позовут тебя в гимназию, высекут так, что до новых веников не забудешь, да и выгонят.
– Ну, этого не могут сделать.
– Не могут? А кто им запретит? Очень просто, возьмут да и попарят сухим веником.
– Ах, мама, какие ты говоришь… Этого и в правилах нет.
– Они в правила смотреть не станут, а посмотрят тебе под рубашку, да и начнут блох выколачивать. Вот ты и будешь знать, как звать кузькину мать. Знаешь: с сильным не борись, с богатым не судись.
На другое утро к Шестову явились Гомзин и Оглоблин. Торжественный вид и помятые лица: пьянствовали всю ночь. Хриплыми с перепою голосами осведомились, дома ли Шестов. Шестов услышал их, вышел в переднюю. Обменялись торопливыми рукопожатиями. Гомзин, сердито сверкая зубами, сказал:
– Мы к вам по делу.
Оглоблин молча покачивался жирным телом на коротеньких ногах. Шестов пригласил их в кабинет. Гомзин и Оглоблин уселись, помолчали, потом взглянули один на другого, оба разом сказали:
– Мы…
И остановились и опять переглянулись. Шестов сидел против них с опущенными глазами, то раскрывая, то закрывая перочинный нож о четырех лезвиях, в белой костяной оправе.