РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ - В. Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Галопом в прямом смысле мы мчимся по улицам Флоренции, до автобуса есть надежда увидеть еще один из многочисленных шедевров Микеланджело.
Усыпальницу Медичи многие искусствоведы также считают свидетельством какого-то «надлома» и «пессимизма». При этом особенно любят ссылаться на известные стихотворные строки художника, где говорится об аллегориях дня и ночи. От этой ссылки слегка попахивает вульгарным социологизмом. Ничего нет проще, как сослаться на общественные неурядицы, объясняя упадок духа того или иного художника. В нашем же случае никакого духовного упадка не существует вообще. Он, этот упадок, высосан из какого-то заляпанного чернилами пальца. (Точь-в-точь как и обвинение в «протесте против мудрости».) Может быть, искусствоведы, посещающие усыпальницу Медичи, принимают за выражение художественного пессимизма эти трагически возвышенные каменные аккорды, эти величавые, полные тайного смысла мраморные фигуры? Но, следуя такой логике, и величайшего трагика мира Шекспира надо считать самым отъявленным пессимистом.
Микеланджело не потрошил по ночам покойников, не мучился над изобретением адских машин, кабалистические кружки тоже его не интересовали. Он всю жизнь созидал, творил, создавая произведения искусства. Но равнодушие к черной магии, оказывается, можно преподнести как «протест против мудрости». Он редко делал ошибки, трудился всегда, но трудился вдохновенно и не мучительно. А венгерский писатель Шульц описывает в своем романе «творческие» муки Буонарроти. Но творчество не может быть мучительным. Величайший, необъяснимый и прекрасный акт созидания нельзя называть мучительным. Страдают и мучаются бездарные. Чем талантливее художник, тем он вдохновеннее и тем менее мучителен процесс созидания. (Да, черновики А. С. Пушкина действительно исчерканы, перемазаны, они свидетельство большого труда. Но кто осмелится заявить, что этот труд был для поэта неприятным, мучительным?) Странная, необъяснимая неприязнь к великому художнику, поэту, архитектору и скульптору звучит и в некоторых «трудах» наших советских знатоков Возрождения. «…Властелин над камнем и словом в жизни был рабом», — пишет критик Д. Горбов в статье «Художник и эпоха («Новый мир», 1966, № 3), приписывая титану Буонарроти «неполноту и ограниченность», а также борьбу с целым средневековьем. По мнению критика, в этой борьбе Микеланджело опирался «на древнюю традицию — не классическую, казавшуюся ему, быть может, слишком статуарной, неподвижной, а в значительной мере — на библейскую, дававшую больше простора и свободы его титаническому исступлению». До чего мудрено, что и концов не найти! Что это за традиции: одна «классическая», другая «библейская» и есть ли синонимы к слову «статуарная»? Для чего это «быть может», если критик так уверенно судит о романе, в котором еще более уверенно говорится о том, что думали и чувствовали Микеланджело и Леонардо да Винчи?
«Гениям казалось, что они теснят друг друга — в ту эпоху, когда все друг друга теснили, домогаясь своей полноты». Такая осведомленность критика о том, что «казалось» или что не казалось гениям, окончательно обескураживает.
Упрощенность и социологическая вульгарщина соревнуются с неприязнью к великому человеку и в некоторых других работах. Нападают уже и на близких, и на родных, намекая на дурную наследственность. Так, в одной из книг о Микеланджело, вышедших у нас, автор примечаний позволяет себе непочтительное и грубое высказывание об отце и братьях великого флорентинца. Но художник не давал даже случайных поводов упрекать его в недостаточной сыновней или братской любви. Осенью 1512 года, в тревожное для Флоренции время, он пишет из Рима брату:
«…Живите спокойно и не заводите ни дружбы, ни близости ни с кем, кроме разве Господа бога. И ни о ком не говорите ни хорошо, ни дурно, ибо неизвестно, чем все это кончится, занимайтесь только своими делами». Примерно через полмесяца отцу:
«Позаботьтесь о том, чтобы жить как можно лучше и не путайтесь ни в какие другие дела». А в письме к брату в связи с болезнью отца говорит: «…в случае опасности я хотел бы во что бы то ни стало его повидать до его смерти, хотя бы мне пришлось умереть с ним вместе».
Во имя своего подвига в искусстве он не имел семьи, но всегда нежно любил своих родственников. Вот одно из его писем брату: «…Лионардо — узнаю из твоего письма, что Кассандра родила прекрасного мальчика и что она здорова и что вы назовете его Буонарроти. Все это доставило мне величайшую радость. Поблагодарим за это Господа, и пусть он сделает мальчика хорошим с тем, чтобы он делал нам честь и соблюдал дом. Поблагодари от меня Кассандру и засвидетельствуй ей мое почтение. И это все… Пишу коротко, ибо мне некогда. В день двадцать первый апреля 1554».
Некогда! Глубоким стариком он строит собор Петра — величайшее по красоте и мощи сооружение. Одновременно пишет сонеты, размышляя в них о взаимоотношениях смерти, искусства и человеческой жизни. Друзья зовут его умереть на родине, в милую его сердцу Флоренцию, вынуждая его оправдываться: «И будьте твердо уверены, что я охотно сложил бы свои немощные кости рядом с костями моего отца, как вы меня просите. Однако, если б сейчас я отсюда уехал, я оказался бы причиной великого крушения для постройки Санто Пьетро, великого позора и величайшего греха». Он обещает приехать сразу «…как только будет установлена вся композиция так, чтоб ее уже нельзя будет изменить».
Жалобы на нехватку времени постоянно звучат в его письмах. Другой настойчивый мотив его писем к родным — это требование «не унывать», мужественно преодолевать любые невзгоды. Он не страдал тщеславием, но не позволял и позорить свое имя, умел бороться за справедливость. Случайно услышав разговор обывателей, приписавших его «Пьету» другому скульптору, он возмутился и вырезал свое имя на ленте, которая поддерживает плащ Богоматери.
По поводу идиотского спора о том, что лучше: живопись или скульптура, он пишет: «…если большая рассудительность и большие затруднения, помехи и усилия не составляют большего благородства, то в таком случае живопись и скульптура — одно и то же. И если это так, то каждый живописец не должен был бы меньше заниматься скульптурой, скульптор — не меньше живописью, чем скульптурой… Словом, поскольку и то и другое, а именно живопись и скульптура, проистекают из одного и того же разума, можно установить между ними добрый мир и отбросить столько ненужных споров, ибо на них уходит больше времени, чем на создание фигур». Далее он говорит, что обо всем этом «…можно было бы сказать бесконечно много разных вещей, и не тех, что всегда повторяются. Однако, как я уже сказал, на это потребовалось бы слишком много времени, а у меня его немного…»
Настоящий художник не тратит свое время на разговоры о способах создания художественного произведения, он тратит его на само творчество, на само созидание.
* * *
Римский вокзал не сделал на сердце ни единой зарубки. Наверное, все вокзалы мира одинаково обездушены, одинаково обезличены. В спешке, унижающей человека, в одиночестве и зыбком дорожном непостоянстве нет никакой романтики, разве что для несмышленых юнцов или для бездельников, не знающих, как угробить время и деньги.
Может быть, у меня особое отношение к вокзалам, связанное с детством, с незабываемым страхом безбилетных поездок, под лавками и на вагонных подножках, прятаньем от проводников и милиции. Но ведь были же и счастливые поездки. Были, конечно. Счастливой я считаю и эту поездку.
И все же из вокзального быта почти ничего не запомнилось, ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Стокгольме. Поезда тоже повсюду ходят одинаково, на лицах дорожных людей везде одна и та же озабоченность, хотя комфорт и надежность вовсе не одинаковы. Водном месте поражает быстрота обслуживания при покупке билетов, изящество и забота о питании пассажиров, а в другом — страшная теснота и нервозность. Когда бастуют железнодорожники, западному пассажиру тоже приходится хлебнуть соленого…
Дорога к Сицилии запомнилась одной деталью. Я видел, как, освобождая место, бульдозером сгребали в сторону, видимо, испорченные то ли апельсины, то ли мандарины. На громадном пароме наш поезд уже в сумерках пересек Мессинский пролив, и наш бег продолжался, теперь уже по Сицилии. Да, именно бег. Как иначе можно назвать те несколько дней, что были отпущены судьбою и визой? Сеньор Лентини — президент фонда Монделло — сделал все от него зависящее, чтобы мы успели как можно больше. К сожалению, время течет по своим законам, да и у человека существует предел эмоционального насыщения, что ли…
Гостеприимством в Палермо, как, впрочем, и в Риме, мы были обязаны фонду Монделло, который немало сделал для развития культурных связей между Сицилией и нашей страной.
Вестибюль даже знаменитой гостиницы, украшенной превосходной скульптурой, останется вестибюлем. Общность между гостиницами и вокзалами — очевидна. Может, поэтому здесь так дорожат тем, что Рихард Вагнер останавливался когда-то в этой гостинице, о чем и напоминает небольшой бюст композитора. Позднее, уже в Москве, мне сказали, что в этой же гостинице много лет проживает или проживал человек, обреченный мафией на вечное одиночество. Не знаю, насколько правдивы все разговоры о мафии, но так называемые красные бригады не оставляют никаких сомнений в собственном существовании. В Риме нам показывали место, где был убит Альдо Моро. Известие о Миланской трагедии также облетело весь мир. Социальный клубок в Италии так запутан, что обычному читателю обычных газет никогда не разобраться в подлинной сути скандала с масонской ложей. О социальных сложностях говорил нам и губернатор Сицилии Микеланджело Рус, который любезно принял нас в своей на ходу реставрируемой резиденции.