Человек, который смеется - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого "Зеленый ящик" останавливался где-нибудь в месте, облюбованном Урсусом; вечером стенка-авансцена опускалась, театр открывался, и представление начиналось.
Декорации "Зеленого ящика" изображали пейзаж, написанный Урсусом, не знавшим живописи, вследствие чего, в случае надобности, пейзаж мог сойти и за подземелье.
Занавес сшит был из квадратных шелковых лоскутьев ярких цветов.
Публика помещалась под открытым небом, располагаясь полукругом перед подмостками, на улице или на площади, под солнцем, под проливным дождем, вследствие чего дождь для тогдашних театров был явлением куда более разорительным, чем для нынешних. Если только была возможность, представления давались во дворах гостиниц, и тогда оказывалось столько ярусов лож, сколько в здании было этажей. В таких случаях театр более походил на закрытое помещение, и публика платила за места дороже.
Урсус принимал участие во всем: в сочинении пьесы, в ее исполнении, в оркестре. Винос играла на деревянных цимбалах, мастерски ударяя по клавишам палочками, а Фиби пощипывала струны инструмента, представлявшего собою разновидность гитары. Волк тоже был привлечен к делу. Его окончательно ввели в состав труппы, и при случае он исполнял небольшие роли. Когда Урсус и Гомо появлялись рядом на сцене, Урсус в плотно облегавшей его медвежьей шкуре, а Гомо в своей собственной волчьей, еще лучше пригнанной к нему, зрители нередко затруднялись определить, кто же из этих двух существ настоящий зверь; это льстило Урсусу.
9. СУМАСБРОДСТВО, КОТОРОЕ ЛЮДИ БЕЗ ВКУСА НАЗЫВАЮТ ПОЭЗИЕЙ
Пьесы Урсуса представляли собой интерлюдии — литературный жанр, несколько вышедший из моды в наше время. Одна из этих пьес, не дошедшая до нас, называлась "Ursus rursus" [43]. По-видимому, Урсус исполнял в ней главную роль. Мнимый уход со сцены и сразу же вслед за ним новое, эффектное появление главного действующего лица — таков, судя по всему, был скромный и похвальный сюжет этой пьесы.
Интерлюдии Урсуса, как видит читатель, носили иногда латинские названия, стихи же в них нередко были на испанском языке. Испанские стихи Урсуса были рифмованные, как почти все кастильские сонеты того времени. Публику это не смущало. В ту эпоху испанский язык был довольно распространен, и английские моряки говорили на кастильском наречии не менее свободно, чем римские солдаты на карфагенском. Почитайте Плавта. К тому же в театре, как и во время обедни, латинский язык или какой-нибудь другой, столь же непонятный аудитории, не являлся ни для кого камнем преткновения. Чужую речь весело сопровождали знакомыми словами. Это, в частности, помогало нашей старой галльской Франции быть набожной. На голос "Immolatus" [44] верующие пели в церкви "Давайте веселиться", а на голос "Sanctus" [45] — "Поцелуй меня, дружок". Понадобилось особое постановление Тридентского собора, чтобы положить конец таким вольностям.
Урсус сочинил специально для Гуинплена интерлюдию, которой был очень доволен. Это было его лучшее произведение. Он вложил в него всю свою душу. Выразить всего себя в своем творении — существует ли большее торжество для творца? Жаба, производящая на свет другую жабу, создает шедевр. Вы сомневаетесь? Попытайтесь сделать то же.
Эту интерлюдию Урсус тщательно отделывал, стараясь довести ее до совершенства. Его детище носило название: "Побежденный хаос".
Вот содержание пьесы.
Ночь. Раздвигался занавес, и толпа, теснившаяся перед "Зеленым ящиком", сначала не видела ничего кроме темноты. В этом непроглядном мраке ползали по земле три еле различимые фигуры — волк, медведь и человек. Волка изображал волк, медведя — Урсус, человека — Гуинплен. Волк и медведь были воплощением грубых сил природы, бессознательных влечений, дикого невежества; оба они набрасывались на Гуинплена; это был хаос, боровшийся с человеком. Лиц их не было видно. Гуинплен отбивался, закутанный в саван, лицо его было закрыто густыми длинными волосами. К тому же все кругом было объято мраком. Медведь ревел, волк скрежетал зубами, человек кричал. Звери одолевали, он погибал, он молил о помощи, о поддержке, он бросал в неизвестность душераздирающий призыв. Он издавал предсмертный хрип. Зрители присутствовали при агонии первобытного человека, еще мало чем отличавшегося от дикого зверя; это было зловещее зрелище, толпа смотрела на сцену, затаив дыхание; еще мгновение — и звери восторжествуют, хаос поглотит человека. Борьба, крики, вой — и вдруг полная тишина. Во мраке раздавалось пение. Проносилось какое-то веяние, и слышался нежный голос. В воздухе реяли звуки таинственной музыки, вторившие напевам незримого существа, и вдруг неведомо откуда, неизвестно каким образом возникало белое облачко. Это белое облачко было светом, этот свет — женщиной, эта женщина — духом. И вот появлялась Дея; спокойная, чистая, прекрасная и грозная своей красотой и своей чистотой, возникала она, окруженная сиянием. Лучезарный силуэт на фоне утренней зари. Голос принадлежал ей. Нежный, глубокий, невыразимо пленительный голос. Из незримой став видимой, она пела в лучах зари. Это пение было подобно ангельскому или соловьиному. Она появлялась, и человек, ослепленный этим дивным видением, сразу вскакивал и ударами кулаков повергал обоих зверей.
Тогда видение, скользя по сцене неуловимым для публики движением, возбуждавшим ее восторг именно этой неуловимостью, начинало петь на испанском языке, чистота которого у слушателей, английских матросов, не вызывала никаких сомнений:
Ora! Ilora!De palabraNace razonDe luz el son[46].
Затем Дея опускала глаза, точно увидав пропасть у себя под ногами, и продолжала:
Noche quita te de alli!El alba canta hallali[47].
По мере того как она пела, человек все больше и больше выпрямлялся: он уже не был простерт на земле, он стоял теперь коленопреклоненный, протянув руки к видению, попирая коленями обоих неподвижно лежавших, как бы сраженных молнией животных. Она же продолжала, обращаясь к нему:
Еs menester a cielos irY tu que llorabas reir[48].
Приблизившись к нему с величием светила, она продолжала:
Quebra barzon!Dexa, monstro,A tu negroCaparazon[49].
И возлагала руку ему на лоб.
Тогда во мраке раздавался другой голос, более низкий и страстный, голос сокрушенный и восторженный, глубоко трогательный своей дикой робостью. Это была песнь человека в ответ на песнь звезды. Все еще стоя на коленях во мраке и пригибая к земле побежденных зверей — медведя и волка, — Гуинплен, на челе которого покоилась рука Деи, пел:
О ven! ama!Eres almaSoy corazon[50].
И вдруг, прорезав пелену мрака, яркий луч света падал прямо на лицо Гуинплена.
Из тьмы внезапно возникала смеющаяся маска чудовища.
Невозможно передать словами волнение, охватывавшее при этом зрителей. Над толпою поднималось солнце смеха. Смех порождается неожиданностью, а что могло быть неожиданнее такой развязки? Впечатление, производимое на публику снопом света, ударявшего в шутовскую и вместе с тем ужасную маску, было ни с чем не сравнимо. Все хохотали кругом; всюду — наверху, внизу, в передних, в задних рядах, мужчины, женщины; лысые головы стариков, розовые детские рожицы, добрые, злые, веселые, грустные лица — все озарялось весельем; даже прохожие на улице, которым ничего не было видно, начинали смеяться, услыхав этот громовый хохот. Ликованье зрителей выражалось бурными рукоплесканиями и топотом ног. Когда занавес задергивался, Гуинплена бешено вызывали. Он имел огромный успех. "Видели вы "Побежденный хаос"?" Все спешили посмотреть Гуинплена. Приходили посмеяться люди беззаботные, приходили меланхолики, приходили люди с нечистой совестью. Этот неудержимый хохот можно было иногда принять за болезнь. Но если существует на свете зараза, которой человек не боится, то это заразительное веселье. Впрочем Гуинплен имел успех только среди бедноты. Большая толпа — это маленькие люди. "Побежденный хаос" можно было посмотреть за один пенни. Знать не посещает тех мест, где за вход платят грош.
Урсус был не совсем равнодушен к своему драматическому произведению, которое он долго вынашивал.
— Это в духе некоего Шекспира, — скромно заявлял автор "Побежденного хаоса".
Контраст между Деей и ее партнером усиливал поразительное впечатление, оказываемое на зрителей Гуинпленом. Этот лучезарный образ рядом с этим уродом вызывал чувство, которое можно было бы определить как изумление при виде божества. Толпа взирала на Дею с тайной тревогой. В ней было нечто возвышенное, она казалась девственной жрицей, не ведающей людских страстей, но познавшей бога. Видно было, что она слепа, но вместе с тем чувствовалось, что она все видит. Казалось, она стоит на пороге в мир сверхъестественного; казалось, ее освещает какой-то нездешний свет. Она опустилась из звездного мира, чтобы принести благо, но так, как это делает небо: разливая вокруг сияние зари. Она нашла отвратительное чудовище и вдохнула в него душу. Она производила впечатление созидательной силы, удовлетворенной и в то же время ошеломленной собственным творением. На ее прекрасном лице отражалось восхитительное смущение, твердая воля совершить благо и изумление перед тем, что она сделала. Чувствовалось, что она любит своего урода. Знала ли она, что он — урод? Да, — ведь она прикасалась к нему. Нет, — ведь она не отвергала его. Сочетание этих противоположностей, тьмы и света, порождало в сознании зрителя некий сумрак, в котором вырисовывались беспредельные дали. Каким путем божество соединяется с первичным веществом, как происходит проникновение души в материю, почему солнечный луч является своего рода пуповиной, как преображается урод, как бесформенное становится райски совершенным? — все эти тайны, возникавшие в виде смутных образов, внушали почти космическое волнение, усиливавшее судорожный хохот, который вызывала маска Гуинплена. Не вникая в сущность авторского замысла — ибо зритель не любит утруждать себя глубоким проникновением, — публика все-таки постигала нечто выходившее за пределы того, что она видела на подмостках: этот необычайный спектакль приподымал завесу над тайною преображения человека.