Бестселлер - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были распахнутые настежь окна, была веранда, стол круглый под белой скатертью. Старик спросил: «Вам, флота лейтенант, сухие вина не по вкусу?». И я ответил в такт и в лад: «Прошу прощенья, да. В особенности хванчкара». В конце концов я был уже не просто лейтенант, а старший лейтенант, что, извините, не одно и то же. К тому же обладал черезвычайной информацией. Приятель, черноморец, служил на «Молотове», а крейсер посетил тов. Сталин, и оказалось, что генералиссимус большой ценитель хванчкары. И в этом соль ответа.
Прыть офицерика была некстати. Точнее, неприятна стреляному воробью. Ему случалось в клетке сиживать. Чекисты, стряпая очередной процесс врагов народа, «назначили» Тарле министром иностранных дел при реставрации капитализма, которая, как видите, чертовски запоздала. Историк очутился в зоне, в Лодейном поле. Он поле перешел, жизнь продолжалась. В Мозжинке, вблизи от звонкой Москвы-реки, вблизи Звенигорода, не отдыхал – работал. Меня, архивного старателя, он поощрял. И потому он говорил мне по-старинному, не «лейтенант», а «флота лейтенант»; а «старший» – это ж в корабельной старине не чин, а должность.
Тарле тогда уж был похож на старика Наполеона – на лбу серо-седая прядь, плотная посадка головы и полнота телесная. Что? А-а, Наполеон до старости не дожил? Но я таким его вообразил. И не ошибся.
Все помню, как сейчас.
Известно ль вам, что это значит? По мне, нерасторжимость вечности и дня, момент слияния минувшего с грядущим. Все вместе схвачено – и это: «как сейчас».
В сей час В. Л. отправился в «Былое».
Как прежде, в годину генеральной репетиции, так и теперь, в год первый и последний демократических свобод, журнал «Былое» по справедливости считался детищем В. Л. А детище куда как требовательно. И дела нет ему до самоосужденья учредителя. В. Л. идет в редакцию на совещанье соредакторов. Уже в прихожей слышен бас громаднейшего Щеголева и встречный голос, знакомый не только Бурцеву: «Позвольте вам заметить…» – возражал Евгений Викторович Тарле – сотрудник, как и Щеголев, В. Л. в издании «Былого».
Опять явленье «как сейчас». И это значит, дача в Мозжинке, и перезвон воды на камешках, и мост в Звенигород, и монастырь, забвенью преданный, и незабвенный лес, столь тароватый на грибы-боровики, что на опушке скупщик-скряга торчал с полудня в лавке от заготконторы.
А хорошо бы вновь и наяву мне посетить тот уголок земли. Однако дьявол дернул произнести на даче Тарле названье пресловутого вина. На этот звук о н припожаловал. Неможно речь вести ни о реке, ни о заречье.
В Курейке кавказского вина не пил даже Кибиров (не поэт – исправник). И тов. Сталин-Джугашвили о хванчкаре лишь вспоминал, как Федя Кирпичев, иссохший зек, двенадцать лет все вспоминал яичницу (см. выше). В курейские кануны тов. Джугашвили-Сталин, бывало, пил кавказское вино в отдельном кабинете ресторана – кокотками припахивало, а за стеною, в зале, дребезжало фортепиано. Ну, а теперь… Теперь уж Виссарьоныч не идет на рандеву с Белецким или Виссарионовым. И не идет тов. Джугашвили-Сталин в «Правду». Он ищет Бурцева, идет в «Былое».
Конец первой книги
Книга вторая
Жил Сталин в Петрограде жильцом у Горской. Она, вдовея, словесности учила гимназистов. Роль секcуальности в аспекте социальной революции мной не изучена. Интересно вот что: какой должна быть женщина, чтоб и десяток лет спустя питал к ней чувства добрые товарищ Сталин?
Известно, доброта, как гений и злодейство и т. д. Однако вечны ль истины высокие и те, которых тьмы? Недавно в Петербурге, в филармонии исполнили в один светлейший майский вечер два «Реквиема» – Моцарта и Сальери. Само собой, успех имел Моцарт. Но зал восторженно и бурно отозвался и на сочинение Сальери. Смущенным, сумрачным ушел к себе на Мойку Александр Сергеевич.
Что делать? Отвергнуть преступление Антонио Сальери. Или признать совместность, отвергнутую Пушкиным. Я изнемог в гаданьях на кофейной гуще. Да и признал, что доброта, пусть единично-штучная, случалось, забредала в сталинскую душу. А почему бы нет? В конце концов, он на Антихриста не тянет.
Груб, властен и капризен? Все это замечали и без ленинского «завещанья». А вот, мне кажется, не замечали ни чуткости к созвучиям, ни тревожно-впечатлительного обоняния, куреньем не отупленного, ни обаяния, внезапно, но не беспричинно возникающего.
Все это объявилось, когда ему в Кремле сказали: «Горская…». А в Гори тетушка Нателла, не говоря ни слова, купила ему новые калоши взамен украденных, и он, семинарист, назвал ее вдовицей истинной и у нее отведал русских щей, приправленных горийским чесноком. В Кремле сказали: «Горская из Ленинграда…», – ответил: «Пригласите».
Она была прямой и сухопарой, прическа гладкая, в неяркой седине белел прямой пробор. Спросила, можно ль звать, как прежде, без отчества. Ответил, да, конечно, можно. Глаза – янтарь и черный ободок – светлели. Она спросила: «А щи по-прежнему?» Ответил весело: «Колбаски покрошить и чесночку добавить». Она смеялась, он вытолкнул «хэ, хэ, хэ», спросил с иронией: «Вдовица истинная ждет покровительства судьи?» (Тов. Сталин цитировал Евангелие от Луки: вдова просила о защите у судьи, который не боялся Бога, а людей нисколько не стыдился. Судья не отказал, но при условии, чтобы она уж больше ему не докучала.)
Иосиф ходил по кабинету. Горская, сидя в кресле, рассказывала. Дочь Наташа, она биолог, ну, совершенно аполитичная, а ее арестовали. Она, поймите вы, Иосиф, Наташа не умеет показывать напраслину и на друзей, и на знакомых; а эти люди лишили Наташеньку прогулок, передач. Он выслушал, сказал: «Попробуем помочь вдовице истинной, чтоб больше не докучала нашему Политбюро». Зубы уже желтели от никотина, а ведь какие белые, белые были зубы. Сказал: «А вот сейчас все и решим» – и приказал какому-то сотруднику вызвать какого-нибудь руководящего сотрудника из ленинградского ОГПУ. Вызвали. Он, прикрывая рот ладонью, проговорил всего-то-навсего два, три слова. Горская расслышала: «И нэмэдлэнно».
Она стала благодарить, всплакнула, он проводил ее до дверей, попрощался: «До свиданья. Не забывайте Иосифа».
Не забывайте? Как его забудешь! Когда тов. Сталин убил тов. Кирова… Недавно по ТВ нам все до конца объяснил какой-то одуванчик в беретике, с гвоздичкою в руке: убил, мол, «в смысле классовой борьбы», – тогда возникло в Ленинграде то, что называлось «кировским потоком»: ты каплей льешься с массами и в ссылку, и на пересылку. Горская, ее дочь подлежали остракизму. Она дала знать тов. Сталину. И грозный судия распорядился: не смейте трогать, оставьте-ка в покое. А прочих – прочь. Он Ленина любил, но Ленинград он не терпел. С тех самых дней, когда вернулся из Сибири и нашел приют у Горской. Она словесности учила в какой-то из гимназий. Имела дочь-красавицу лет девятнадцати.
Тогда тов. Сталин много думал о «деле Малиновского». Он звал его, как и Ильич, «мой дорогой Роман». Они были знакомы до войны. До первой мировой, конечно. Переписывались. Зимуя в столице вальсов Штрауса – Шенбруннер Шлосстрассе, 30, – Иосиф извещал друга Романа – Питер, Мытнинская, 25, – «Я все еще сижу в Вене и пишу всякую чепуху». Выполнял поручение Старика, писал о марксизме и национальном вопросе. Знаете, спрошу вас, знаете, сколько из этой чепухи докторских диссеров настрогали? Ну, то-то. Скромность, говорил т. Сталин, украшает большевиков.
Он был на «ты» с т. Малиновским. Вацлавыч успешно двигал Виссарьоныча в ЦеКа. Задвинул плотно, навсегда. Письма из Вены и не из Вены тональностью были с исподу на меду. А содержанием не теория, пусть тешатся евреи и дворянчики, нет, практика партийная. Партийные заботы т. Сталин излагал так, чтобы сразу был виден человек «верхушечный», осведомленный о всех решениях подполья. Кому, собственно, виден? Не только Вацлавычу, не только. Письма-то шли обычной почтой, расчет имели не совсем обычный – на черный кабинет, на перлюстрацию. Пусть там, где надо, не забывают: не только Малиновский свет в оконце. И верно, не один же Малиновский имел расчисленные рандеву с бо-ольшими из Департамента полиции в ресторанных укромных комнатах, где запах бурных соитий, а за стеною фортепианы. Нет, там бывал и Виссарионыч. По зову Виссарионова.
Хоть тот еще и не старик, а в черной бороде проседь. Всегда он бледен. На высоком лбу от лампы блики. И эти белые, как алебастр, руки. Юрист Евлампий Петрович дипломированный, московской университетской выделки. Как Муравьев или Домбровский. Но линию избрал другую, заглавным был в секретном сыске. Говорил, как Флобер: «Наше дело наблюдать». И благородно прибавлял: «Но не подстрекать». Насчет последнего позвольте усомниться. В делах подчас ни буквы и ни духа г-жи Законности. Вацлавыча он заарканил банально, грубо. А с этим-то грузином и вовсе обошлось без всяческих затей. Честолюбив и зол, хитер; его язвит и зачисление по третьему разряду; так сам предполагает и, пожалуй, без промашки. С ним не возились. Как говорится, по собственному желанью. А дальше дьявольский извив: подкоп повел под дорогого друга – мол, этот Малиновский вам не друг и не сотрудник, он предан Ленину-Ульянову. Вопросец выставляет т. Сталин по-ленински, как тот манерою Азефа: кому приносит больше пользы – революции иль Департаменту?! Вот вам и буква, вот вам и дух подполья, келейный дух. Но короток державный глазомер. Был Малиновский предпочтен т. Сталину. И Кобу, дабы охладил свой пыл, угнали за Полярный круг.