Рябиновый дождь - Витаутас Петкявичюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и на сей раз Саулюс не понял его.
— Я думал, что вы человек, а вы компьютер, нашпигованный определенной информацией, — горячился он, так как считал, что в таком положении ему дозволено все, что беда, как и старость, принуждает человека говорить только то, о чем он думает и что ему надоело до мозга костей.
— Как ты смеешь?.. — Инспектор тоже забылся, потому что после таких слов у него пропало всякое желание притворяться и допрашивать, но он сдерживался.
— Не смею, но обязан напомнить: если привык рыть людям яму, то хоть приличный похоронный марш разучи. Ведь мои деньки уже сосчитаны.
«Заигрался я, — Милюкас немножко испугался, — но ничего, теперь все пойдет как по маслу», — постучал карандашом по белым перламутровым зубам и подчеркнуто официально сказал:
— Давай не будем считать деньки, еще не ясно, кто из нас первым откинет копыта… Лучше скажи: кто сидел за рулем?
— Я, — Саулюс наконец-то сообразил, что этот человек не позволит ему ни подняться над облаками, ни спрятаться под землей.
— Каким же образом вы поменялись местами? Во время аварии тебя придавило правой дверцей машины. И пятна крови там.
— Когда опрокидывались.
— А чем докажешь?
— Я, когда тормозил, ногу вывихнул.
— Так я и думал, врете, будто заранее сговорились… — Довольный, Милюкас поднялся, пересчитал сигареты в пачке, половину положил рядом с Саулюсом, а остальные сунул в карман. — Меня, старого волка, и на сей раз опыт не подвел: если уж Моцкус берет всю вину на себя, значит, что-то не так. Дружков своим авторитетом покрывает. И еще: где ты поранил руку?
— Во время аварии.
— Правильно, на домкрате я никаких следов не обнаружил, — согласился Милюкас. — Значит, вы, ребята, не в больницу торопились. Это оправдание тоже отпадает. Все ниточки к Жолинасу тянутся, — на сей раз он не контролировал себя. — А может, ты мне честно скажешь, что заставило тебя во второй раз так безумно торопиться? Почему вы гоняете то днем, то ночью и только по одному маршруту: Вильнюс — Пеледжяй?
— Вон! — сорвался Саулюс. — Пошел вон! — запустил бутылочкой с лекарствами и совсем неожиданно выкрикнул то, о чем прежде не думал: — Никто и никогда не запретит человеку жертвовать собой во имя других, слышишь? Никто!.. Если он сам этого хочет… — В этих словах таились и надежда, и попытка оправдаться, и идея, которая что-то обещала ему, поэтому и ложь, сказанная милиционеру, казалась ему священной.
Но Милюкасу нужна была правда, и только правда.
— Некрасиво, товарищ больной, оскорблять человека, который не может ответить тем же. — Костас постоял, собирая всю волю, потом наклонился, поднял с пола бутылочку и передал ее подбежавшей сестре. — Герой… — Забыв о своей роли, он начал ругаться, но вдруг ему стало так жалко Саулюса, что даже в глазах потемнело. Ему захотелось еще раз подойти к койке и дружески сказать: дурачок, тебя этот притворщик погубил, а ты дуешься на меня. Но он еще ничего не доказал и был обязан молчать, поэтому закончил по-казенному: — По закону жить надо, тогда не придется жертвовать собой во имя других. — Взмахом руки успокоил сбежавшийся медперсонал и добавил: — Знаем мы таких, обманывают советские органы и еще личностей изображают! — Ушел прямой как тростник и грозный как буря.
«Не умеет!.. Или не может? — Саулюс никого не подпускал к себе. — Я не хотел врать. Он сам заставил меня. Ведь приехал, уверенный, что виноват Моцкус. Ему не правда — ему союзники нужны. Каков пророк! Танцуйте под одну дудочку — и будете спасены. Живите, как отшельники в джунглях, друг с другом не встречайтесь, друг другу не помогайте, — ярость остывала, и вместе с ней исчезала острота мысли. Потом это недоразумение показалось до смешного ничтожным. И снова собственное несчастье заслонило все остальное: — Неужели конец? Почему же эта безносая выбрала именно меня? Почему не его, не Милюкаса, не какого-нибудь отжившего век старика, которому уже все надоело, почему меня? Я еще не успел ничего сделать, ничего не видел?..» Метался всю ночь напролет, и, когда утром его навестил Моцкус, сопровождаемый Йонасом, Саулюс был равнодушный, усталый, словно неизлечимый больной.
— Так вот, — Йонас стыдился своего здоровья и страдал, что не может курить, — вот так-то…
Бируте при них не появилась.
— Послушай, Саулюс, что ты этому Милюкасу намолол? — Шеф наконец нашел зацепку.
— Оставим его в покое, — Саулюс махнул рукой. — Для этой проклятой истории хватит и меня одного. Будьте так добры, не пытайтесь что-нибудь изменить.
Моцкус мысленно подбирал слова поласковее, но так и не сумел найти.
— Ты не сердись, — он хотел развенчать идею Саулюса. — За долгие годы я привык называть вещи своими именами, поэтому позволь мне и сегодня остаться самим собой. Самопожертвование, которое никому не нужно, я называю самоубийством.
— Товарищ Моцкус! — предостерег Йонас, увидев, как Саулюс стиснул зубы и отвернулся к окну, но шеф разогнался, и теперь его трудно было остановить:
— Пусть не ищет правды, раз у него своей собственной нет. Это пустое занятие. Среди чужих можно только проверить свою правду.
«То же самое мне твердил Милюкас!» — хотел крикнуть Саулюс, но только махнул рукой.
— Не обворовывайте человека, — заговорил Йонас. — И не просите бога, чтобы человек жил только своей правдой.
— Не вмешивайся, — одернул его Моцкус. — Ничто так не обворовывает человека, как жалость и снисхождение, — он не умел обходиться без обобщений. — Я прекрасно его понимаю. Иногда в человеке накапливается избыток доброты, и он начинает раздавать ее другим как милостыню: вот поглядите, какой я хороший и прекрасный. Это никуда не годится, Саулюкас. Только на первый взгляд кажется, что жалостливый дает, а на деле — отнимает. Жалей, да знай меру, может быть, даже больше, чем в злости… — Ему понравилась эта мысль, он полез было за блокнотом, чтобы записать ее, но устыдился.
— Дай такому Милюкасу волю, он и к висельнику параграф подберет, — еще пытался атаковать Йонас.
— И правильно сделает, — ни на шаг не отступал Моцкус.
— Тогда почему вы жалели Стасиса, почему бегали за ним, когда он вас уже к ногтю прижал? — не вытерпел Саулюс. — Вы же сами мне говорили…
— Я не о снисхождении молил, я лишь требовал от него честности.
— Поэтому и проиграли. — Йонас встал. — Ведь это ребячество, товарищ Моцкус, просить негодяя, чтобы он честно выполнял свою работу. Я придерживаюсь другого правила: торопись делать людям добро. Честному — кусок хлеба, подлецу — по зубам. И одному поможешь, и другого не испортишь, потому что только добрый понимает добро, злой же ценит только зло.
— Я говорил о людях, а не о подлецах, — обиделся Моцкус.
— Говорить вы можете о ком угодно, но ваши речи напоминают мне песню глухаря: поет, бедняга, и не помнит, что первой его песню слышит лиса.
— Случается и так; кстати, поверьте, лучше уж умереть в лапах лисы со своей правдой, чем без нее сидеть на верхушке дерева и ждать: вдруг кто-нибудь смилостивится да подбросит кусочек? Дождешься, схватишь, радуешься, живешь этим подаянием, пока не убедишься, что люди отдали тебе только то, что не нужно. Потом бросаешься за другим куском, за третьим, и начинается песня без конца, пока не потеряешь терпение, не разочаруешься во всем и не закричишь: нет на свете правды! А откуда она возьмется, если у тебя самого ее не было и нет?
Саулюс хотел сказать: не цитируйте мне свои статьи, но опять сдержался, а вслух заметил:
— Мое наказание не увеличишь и не уменьшишь.
— Согласен, поэтому не увеличивай и мое наказание. В наше время, да еще когда занимаешь такую должность, не так-то легко жить тихо. Но не потому мы здесь, я извиниться хочу: мне нужен шофер.
— Это ваше дело, — пожал плечами Саулюс, но недоброе предчувствие больно кольнуло сердце.
— Не совсем, — ответил Моцкус. — Ты не против, если я снова возьму Йонаса?
— У него и спрашивайте. — В голосе Саулюса все отчетливее прорывались нотки раздражения.
— Разве тебе безразлично, кто будет работать после тебя?
«Разве тебе безразлично, кто будет жить после тебя? — Слова Моцкуса перевернулись в его измученном безысходностью сознании и отозвались острой физической болью. — Разве тебе безразлично?.. Хоть потоп!» — хотел крикнуть, но лишь что-то промычал и произнес:
— Об этом я не подумал, — возразил только, чтобы лучше понять смысл сказанного, и решил, что даже тогда, когда услышанная мысль вполне очевидна, неоспорима, человек обязан сомневаться и проверять: нельзя ли выразить лучше? Он улыбнулся: — А что бы вы, товарищ Моцкус, сделали, если б не было Стасиса?
Шеф вздрогнул и выпучил глаза:
— Не понимаю.
— И я не понимаю, только читал где-то, что хороший человек одинок, как бог. Ведь ошибается поэт. Тому, кто хочет постоянно быть добрым, необходимо постоянно иметь рядом с собой и собственного черта, хотя бы выдумать его, а потом метать в него молнии, но не убивать, иначе без него самому придется быть и добрым, и плохим. Это куда тяжелее. Только бог может позволить себе такую роскошь.