История похитителя тел - Энн Райс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Естественно, они хотели, чтобы она вернулась. Они терпеливо ждали ее возвращения из отпуска. Она им нужна. Впереди много работы. Она показала мне телеграмму, которую я уже видел за зеркалом в ванной, у стены.
– Тебе не хватает работы, это видно, – сказал я.
Я искал в ней признаки раскаяния в том, что мы с ней сделали. Но не находил. Такое впечатление, что и телеграмма в ней особенного раскаяния не вызвала.
– Конечно, я вернусь, – просто ответила она. – Может быть, это звучит абсурдно, но мне было непросто уехать. Однако вопрос целомудрия превратился в навязчивую идею и грозил все испортить.
Разумеется, я ее понимал. Она взглянула на меня большими спокойными глазами.
– И теперь ты поняла, – сказал я, – что в конечном счете не так уж важно, спала ты с мужчиной или нет. Разве не так?
– Возможно, – ответила она с легкой бесхитростной улыбкой. Она сидела на одеяле, такая сильная, застенчиво отведя ноги в сторону, так и не собрав волосы, которые в этой комнате больше напоминали монашеское покрывало, чем на любой фотографии.
– С чего все началось? – спросил я.
– Думаешь, это важно? Мне кажется, ты не одобришь мою историю, если я расскажу.
– Мне нужно знать, – ответил я.
Она родилась в Бриджпортском районе Чикаго в семье школьной учительницы-католички и бухгалтера, и с раннего детства в ней открылся большой талант пианистки. Вся семья принесла себя в жертву, чтобы она могла заниматься с известным учителем.
– Видишь, уже самопожертвование, – сказала она с улыбкой, – с самого начала. Но тогда была музыка, а не медицина.
Однако уже в то время она была глубоко религиозна, читала жития святых и мечтала тоже стать святой – работать, когда вырастет, в иностранных миссиях. Особенно ее привлекала Святая Роза де Лима, мистик. И Святой Мартин де Поррес, который больше работал в миру. И Святая Рита. Ей хотелось когда-нибудь работать с прокаженными, вести жизнь, полную всепоглощающего героического труда. Еще девочкой она построила за домом маленькую молельню, где часами стояла на коленях перед распятием в надежде, что у нее на руках и ногах откроются раны Христовы.
– Я очень серьезно воспринимала эти рассказы, – сказала она. – Святые для меня – реальные люди. И возможность героизма тоже реальна.
– Героизм, – повторил я. Мое слово. Но я давал ему абсолютно другое определение. Я не стал ее перебивать.
– Такое впечатление, что моя игра на пианино вела войну с моим духовным началом. Я хотела от всего отказаться ради других, а это значило отказаться от пианино, прежде всего – от пианино.
От этих слов мне стало грустно. У меня было чувство, что она не часто рассказывала эту историю, ее голос звучал очень подавленно.
– А как же счастье, которое приносила людям твоя игра? – спросил я. – Разве в ней не было подлинной ценности?
– Теперь я могу сказать, что была. – Ее голос стал еще тише, она выговаривала слова до боли медленно. – Но тогда? Я не могла быть уверена. Я не подходила для обладания таким талантом. Я не возражала, когда меня слушали; но мне не нравилось, когда на меня смотрели. – Она взглянула на меня и чуть-чуть покраснела. – Возможно, если бы я играла на церковных хорах или за занавесом, все было бы по-другому.
– Ясно, – сказал я, – Конечно, такое испытывают многие люди.
– Но не ты, правда?
Я покачал головой.
Она описала, какой пыткой для нее было наряжаться в белые кружева и играть перед аудиторией. Тактам образом она хотела сделать приятное своим родным и учителям. Участие в конкурсах было для нее кошмаром. Но она практически неизменно выигрывала. Когда ей исполнилось шестнадцать, ее карьера уже превратилась в семейное предприятие.
– А как же сама музыка? Она тебе нравилась?
Она задумалась.
– Это был неповторимый экстаз. Когда я играла в одиночестве... когда на меня никто не смотрел... я полностью растворялась в музыке. Все равно что находиться под действием наркотика. Почти... почти эротика. Иногда я становилась одержима какой-то мелодией. Она постоянно звучала у меня в голове. Играя, я теряла счет времени. Я до сих пор не могу слушать музыку без того, чтобы она захватывала меня целиком. Здесь ты не увидишь ни радио, ни магнитофона. Я до сих пор не могу находиться рядом с ними.
– Но зачем ты себе в этом отказываешь?
Я огляделся. Пианино в комнате тоже не было.
Она отрицательно покачала головой.
– Видишь ли, эффект слишком захватывающий. Я легко забываю обо всем остальном. Так ничего не добьешься. Жизнь, так сказать, замирает.
– Но, Гретхен, так ли это? – спросил я. – Для некоторых людей такие острые ощущения и есть жизнь! Мы стремимся к экстазу. В эти моменты мы... мы поднимаемся над болью, над мелочностью, над борьбой. У меня так было при жизни. И сейчас то же самое.
Она обдумывала мои слова со спокойным расслабленным лицом. И заговорила с тихой убежденностью.
– Мне нужно нечто большее, – сказала она. – Более ощутимо конструктивное. Но можно сказать и по-другому: я не могу получать такое удовольствие, пока другие голодны, больны или просто страдают.
– Но несчастья в мире будут существовать всегда. А музыка нужна людям, Гретхен, нужна не меньше, чем удобства и пища.
– Не думаю, что могу с тобой согласиться. Даже уверена, что не могу. Конечно же, работа сиделки полезна. Поверь мне, я уже много раз вступала в подобные споры.
– Да, но выбрать работу сиделки вместо музыки! Для меня это немыслимо. Ну конечно, сиделки приносят большую пользу... – Я слишком расстроился и запутался, чтобы продолжать. – Так как ты все-таки сделала выбор? Разве семья не пыталась тебя остановить?
Она продолжила свой рассказ. Когда ей было шестнадцать лет, ее мать заболела, и несколько месяцев никто не мог определить причину болезни. Ее мать страдала от анемии; у нее не падала температура; наконец стало ясно, что она угасает. Врачи не могли дать никакого объяснения. Атмосфера в доме была отравлена горечью.
– Я попросила у Бога чуда, – сказала она. – Я пообещала, что, пока жива, никогда больше не прикоснусь к пианино, если только Господь спасет мою маму. Я обещала, что уйду в монастырь, как только будет дозволено, и посвящу жизнь заботам о больных и умирающих.
– И твоя мать исцелилась.
– Да. Через месяц она полностью выздоровела. Она до сих пор жива. Она ушла на пенсию и теперь сидит с детьми после школы – в черном районе Чикаго. Больше она никогда ничем не болела.
– И ты сдержала слово.
Она кивнула.
– Я ушла к сестрам-миссионеркам, как только мне исполнилось семнадцать, и они послали меня в колледж.
– И ты сдержала обещание никогда больше не прикасаться к пианино?
Она кивнула. В ней не было ни тени сожаления, а также ни тени стремления к моему пониманию иди одобрению. Я чувствовал, что она видит мою грусть и немного волнуется за меня.
– И ты была счастлива в монастыре?
– О да, – ответила она, пожав плечами. – Ты еще не понял? Для такого человека, как я, заурядная жизнь невозможна. Мне необходимы трудности. Мне нужно рисковать. Я выбрала этот религиозный орден, потому что его миссии находятся в самых отдаленных и опасных областях Южной Америки. Передать не могу, как я люблю эти джунгли! – Она говорила тихо, но уверенно. – Мне всегда мало жары и опасности. Бывает, мы ужасно загружены работой, устаем, а больница до того переполнена, что больных детей приходится класть снаружи, на носилки под навесом, и вот тогда я чувствую себя живой! Не могу передать. Я останавливаюсь только для того, чтобы стереть с лица пот, вымыть руки, может быть, выпить стакан воды. И думаю: я жива, я здесь, я делаю важное дело.
Она опять улыбнулась.
– Это тоже острые ощущения, но иного рода, – сказал я, – они совсем не такие, как музыка. Я понимаю, в чем заключается принципиальная разница.
Я вспомнил, что говорил Дэвид о раннем периоде своей жизни – о поисках живых ощущений в опасности. Она искала эти ощущения в полном самопожертвовании. Он стремился навстречу опасностям бразильского оккультизма. Она стремилась навстречу нелегкой задаче – лечить тысячи безымянных и вечно бедных людей. Все это меня глубоко беспокоило.
– Конечно, здесь присутствует и тщеславие, – добавила она. – Тщеславие – мой вечный враг. Вот что больше всего волновало меня в вопросе моего... моего целомудрия – гордыня, которой я из-за этого прониклась. Но, понимаешь ли, даже возвращение в Штаты было в своем роде риском. Я была в ужасе, когда сошла с самолета, когда поняла, что нахожусь здесь, в Джорджтауне, и ничто не мешает мне быть с мужчиной, если захочется. Наверное, я пошла работать в больницу из страха. Видит Бог, свобода не так уж проста.
– Эту часть я понял, – сказал я. – Но семья, как она отреагировала на твое обещание бросить музыку?
– Они не сразу узнали. Я им не сказала. Я объявила о своем призвании. Я твердо стояла на своем. Последовало немало взаимных упреков. Ведь моим братьям и сестрам приходилось покупать поношенную одежду, чтобы я занималась музыкой. Но так часто бывает. Даже в семье добрых католиков новость о том, что дочь хочет стать монахиней, не всегда приветствуется восхищенными возгласами и акколадами.