Благие намерения - Александра Маринина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ужасно, – прошептал Камень. – Посмотри, что там у меня под глазами щекочется? Блоха, что ли, ползает?
Ворон подскакал поближе, приподнялся на цыпочки, но ничего не разглядел – Камень был очень большим, и глаза у него располагались довольно высоко. Пришлось подпрыгнуть и немножко взлететь.
– Ну да, блоха, как же, – протянул он удивленно. – Это у тебя из глаз течет. Ты никак плачешь?
– Я? Не может быть!
– Как же не может, когда я сам вижу. Ты из-за чего расстроился? Из-за Тамары?
– Да я больше про ее мать думаю, про маму Зину. Тамара – что? Она сильная, умная, она не пропадет. А вот мать у нее… Добрая, хочет, чтобы всем хорошо было, а ума нет. Когда у доброты ума нет, получается одно сплошное страдание. Вечно ты меня расстроишь, вечно ты всякое грустное рассказываешь, а я переживаю.
– Ага, давай, давай, – каркнул Ворон, – вини меня во всем. Я всегда у тебя плохой. Я что, виноват, что люди такие идиоты и не могут жить спокойно и правильно? Мое дело – посмотреть и рассказать, не я же им поступки подсказываю.
– И Николай Дмитриевич меня огорчил, – продолжал причитать Камень. – Надо же, в самом начале-то я думал, что он нормальный мужик, крепкий такой, немногословный, справедливый, а теперь выходит, что он самый настоящий самодур. Жену изводит, дочку из дома выгнал…
– Ну! – поддакнул Ворон. – Так и сказал: не являйся сюда больше никогда. Это ж надо так сказать родной-то дочери! И как у него язык повернулся? Больше никогда. С ума сойти!
– Да ты-то что переживаешь? – голос Камня из страдальческого вдруг превратился в скептический. – Ну ладно я, я – существо мягкое, добросердечное, мне всех жалко, а для тебя «больше никогда» вообще любимое словосочетание. Ты никаких других слов не знаешь, только и умеешь твердить: больше никогда! Больше никогда! Пророк несчастный.
Ворон не на шутку разобиделся. Во-первых, слова Камня были абсолютно несправедливы, Ворон был знатным и опытным рассказчиком, и никто не мог бы упрекнуть его в бедности лексики. Конечно, он не умел пользоваться разными заумными словами, которыми зачастую злоупотреблял поднаторевший в философской науке Камень, но зато он знал много таких слов, которые подслушивал в разных эпохах, там, где смотрел «сериалы». Этих слов Камень не знал и без Вороновых пояснений даже не мог себе представить, что означает, например, «требовать сатисфакции» или «забивать стрелку». И во-вторых, Ворон терпеть не мог, когда его попрекали Эдгаром По. И разумеется, молчать он не собирался.
Он напыжился, набирая в грудь побольше воздуха, чтобы дать товарищу достойную отповедь.
– И как же тебе не стыдно? Ты с виду такой умный и образованный, а несешь всякую чушь! Подумаешь, какой-то писака от нечего делать навалял стишки с дурна ума, так вы теперь с этими стишками носитесь как с писаной торбой. И не про меня они вовсе, а про дядьку моего, я его хорошо помню, он моей матери помогал меня воспитывать, когда моего папашку коршун прибил. И чего он такого особенного сделал-то, дядька мой? Ну, прилетел он к этому любителю почитать на ночь, ну, сообщил ему, что, дескать, дама его сердца умерла насовсем и они никогда больше не увидятся. Чего такого-то? Что он плохого сделал? Так нет же, мало того, что этот Эдгар По, не к ночи будь помянут, стишки навалял, так еще все остальные писаки переводить кинулись на все языки. Как будто заняться больше нечем! Одних только переводов на русский язык целых девять штук. Это виданое ли дело? И каждый изощряется, изощряется, образованность хочет показать! А у кого русских слов не хватает, тот вообще английскими пользуется, тоже мне, переводчик называется. Остальные-то хотя бы по-русски пишут: больше никогда, или просто никогда, или все прошло, один даже выпендрился, написал: приговор. А этот…
– Зенкевич, – ехидно подсказал Камень.
Это было одно из любимейших его развлечений – вывести Ворона на разговор о поэме Эдгара По и подливать масло в огонь. Тщеславный Ворон знал наизусть не только текст поэмы, но и все существующие ее переводы и любил щегольнуть своими знаниями, но, поскольку знаний у Камня было не меньше, все обычно выливалось в дискуссию на литературоведческую или семантическую тему.
– Сам знаю, – огрызнулся Ворон. – Зенкевич этот уж не знал, как ему от других отличиться, взял и прямо по-аглицки написал: nevermore. И между прочим, все их попытки дядьку моего и весь наш род в его лице унизить бесславно провалились. В переводе Пальмина – статный ворон, свидетель святой старины.
– И в его же переводе – злой вещун, вестник злой и мрачный посол ада, – отпарировал Камень.
– А у Топорова я волхв, прорицатель и вообще державный.
– И у него же нечисть, нежить и безжалостный каратель, – продолжал подзуживать Камень.
– Голь назвал меня пророком, всеведущим и важным, как патриций! Будешь спорить?
– Да что спорить-то? Тот же Голь назвал тебя кривоносым, изгоем, и взор у тебя адский.
– А Пальмин, Зенкевич, Бальмонт и Брюсов сравнивают меня с лордом!
– Ага, особенно Брюсов и Зенкевич. Они тебя еще и с леди сравнивают. Как думаешь, почему?
– Не смей! – Ворон не на шутку рассвирепел. – Я не потерплю грязных намеков на свою сексуальную ориентацию.
– Да почему же на твою-то? – от души потешался Камень. – Ты ж клялся и божился, что поэма написана не про тебя, а про твоего дядюшку. За его ориентацию ты можешь поручиться?
Вот за что Камень любил своего старого друга, так это за полное отсутствие у него чувства юмора и патологическую серьезность в интимных вопросах. Ворон не заметил подвоха и начал рассуждать вслух:
– Вообще-то дядька был неженатый… Он за моей матерью долго ухаживал, особенно после того, как батю коршун задрал… Не знаю, было там у них чего или нет, я сам не видал, а мать ничего не рассказывала… Но слухов насчет дядьки тоже никаких не было… Там, где я рос, у нас была одна соседка, дятлиха, во все свой длинный нос совала и на всех стучала, жуткая сплетница была, так она непременно рассказала бы, если бы что-то узнала… А ты что, всерьез думаешь, что это сравнение с леди – оно не просто так? Думаешь, у Эдгара По были основания? – спросил Ворон с нескрываемым беспокойством.
Камень, видя искреннее огорчение друга, не мог больше сохранять мину глубокого наукообразия и рассмеялся.
– Да не переживай ты! Во-первых, это же не про тебя написано, а во-вторых, даже если это правда и твой дядюшка дал Эдгару По реальный повод, то что в этом страшного? Смотри на вещи шире. Среди людей вон сколько геев, им даже однополые браки кое-где разрешили, так почему этого не может быть у воронов?
– В моем роду?! – завопил Ворон. – Среди моих кровных родственников?
– Ох, да расслабься ты! Николая Дмитриевича костеришь на чем свет, а сам ничем не лучше. Не отвлекайся, державный патриций, дальше рассказывай.
– Дальше? – Ворон задумался. – А я на чем остановился? Вечно ты меня сбиваешь.
– Тамара ушла из дома и поселилась у Любы, – подсказал Камень.
– А, ну да. Живет она себе у Любы, съездила в Горький, они с Григорием подали заявление и в середине февраля расписались.
– И что? И все? А свадьба? Ты мне про свадьбу подробности давай.
– Так нечего рассказывать, вот ей-богу. Тамара матери позвонила, пригласила ее с отцом на свадьбу, Головин и сам не поехал, и жену не пустил. Люба с Родиславом, конечно, съездили, но тайком от Николая Дмитриевича, потому что тот специально Любе сказал, чтобы не смела к Тамаре ездить. Он знаешь какое слово придумал для Тамариного замужества? Позорная случка. Во как! Я сам слышал, как он Любе говорил: ты, конечно, выгнать сестру не можешь, пусть она у тебя живет, если больше негде, но ехать к ней на празднование этой позорной случки я не позволю. Так Любе и Родику пришлось тайком ездить, они вызвали Клару Степановну сидеть с детьми, улетели в Горький самолетом, поприсутствовали на свадьбе и вечером сели в поезд до Москвы. Представляешь, праздновали, а сами тряслись, как бы отец не позвонил им домой. Они Клару, конечно, предупредили, но не были уверены, что она сможет спокойно соврать. Ну, и мама Зина, конечно, тоже была в курсе.
– Ну и как, обошлось? – с тревогой спросил Камень.
– Обошлось, слава богу. Люба с утра, до самолета еще, на всякий случай позвонила родителям, поговорила с отцом, так что ему вроде и звонить ей было незачем.
– А сама свадьба как прошла?
– Нормально. Тихо, по-семейному, очень узким кругом. У Тамары-то в Горьком никого нет, кроме Григория, хорошо хоть Люба с Родиком приехали, так что Григорий позвал только двух своих близких друзей с женами – и все. Деликатный он, тактичный, тонкий. Я считаю, что Тамаре очень повезло.
– Согласен. А что на Тамаре было надето?
– О-о-о, ей Григорий такой наряд построил – ни в сказке сказать, ни пером описать. Тамара-то женщина умная, понимала, что в тридцать три года напяливать на себя белое платье с пышной юбкой смешно, да и вообще она эти белые платья не жалует, называет их мещанством. Ей Григорий сделал костюм из шифона, серый с фиолетовым – это его самые любимые цвета. Он говорит, что это цвета покоя. Сверху пиджачок облегающий, юбка ассимметричная, летящая, ворот какой-то необыкновенный, фигурный, на лацкане брошка из чароита – кр-р-расота неописуемая. А у него серый костюм с фиолетовым отливом, шейный платок из той же ткани, что у Тамары, и заколка на платке тоже из чароита, такого же дизайна, как брошка. В общем, смотрелись они как в голливудском кино. Расписались, посидели в ресторане, потом всем гуртом проводили Любу с Родиславом на вокзал, Тамара осталась еще на два дня, ей на работе три дня отгула дали на свадьбу.