Григорьев пруд - Кирилл Усанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же вы? — смутился я. Знал, как дорожил обушком своим Иван Григорьевич.
— Учителя слушать надо, — улыбнулся Иван Григорьевич. — От чистого сердца дарю.
Принял я тот обушок как святыню какую, по такому поводу в ресторан пригласил учителя своего, хоть и плохой выпивоха из меня, а в вечер тот позволил себе выпить чуть лишку. А какой задушевный разговор состоялся. Конечно, говорил больше Иван Григорьевич, и в голосе его звучала тревога и грусть, но я понимал так: тяжело расставаться со мной, с шахтой, с любимой работой Ивану Григорьевичу.
С нескрываемым, восторженным восхищением смотрел я на красивое, возбужденное лицо Ивана Григорьевича, каждое слово его впитывал и, порываясь вставить свое, хоть и никудышное, чувствовал, как мне хорошо и покойно рядом с этим сильным человеком.
— Ты понимаешь, Никола, что такое быть человеком своего дела? Ни черта ты не понимаешь! Это приходит не сразу, к этому приходишь с грузом ошибок. Как будто все просто и ясно. Нет дела — ничего нет. Есть оно у тебя — ты молодец, но ты еще не на коне удачи. И до тех пор не будешь, пока не докажешь, что оно, это дело, движется вперед, а вместе с ним и ты. Да, дело, Никола, — хозяин всего и вся. Кто я? Простой работяга, шахтер! Но это не так-то и важно. Важно, что я — человек дела! Дело меня возвышает, ставит на один уровень со всеми теми, для которых дело — тоже главное...-Не понимаешь? Молод еще, зелен... Но это придет, не сразу, но придет. Оно приходит к тем, кто по-настоящему к нему стремится. Я тоже не сразу пришел. А почему? Да потому, что дела своего не было... Но я искал, упрямо искал... И ты, Никола, ищи. Только чтоб ошибок меньше было.
— Какие ошибки?
— Разные, Никола... А-а, что теперь об этом толковать. Выпьем за дело, Никола. За большое, настоящее дело!
«Ошибки... разные», — сейчас эти два слова словно высветились, приблизились. И вздрогнул: уж не эти ли истории, о которых услышал я сегодня, стали для Ивана Григорьевича ошибками. Неужто так оно и есть?.. Как только подумал об этом, так сразу волнение охватило меня. Хотелось побыть одному, поразмыслить.
Окликнул я парня, который, увлекшись работой, уже не обращал на меня внимания: сидит — ну и пусть сидит:
— Садись, Венька. Ишь, размахался. Целую гору навалил. Таким-то обушком можно. Правда, можно? А ну, покажи мне его, красавчика.
И вот он — в руках, ладный, крепкий, надежный. Рукоятка теплая и влажная от ладоней парня. В работе был обушок, и служил он эти минуты надежно и верно, как и хозяину своему. И не хотелось мне просто уйти. Может быть, есть еще толика свободного времени? На свои часы можно посмотреть, но я у Веньки, чтоб разговор с ним завязать, поинтересовался.
Парень нагнулся, поднял с доски аккуратно свернутый пиджак, из бокового кармана достал часы — большие, круглые, с черным светящимся циферблатом.
— Без пяти одиннадцать.
Улыбнулся я Веньке, устроился поудобнее на куче угля. Есть еще времечко, всего минута-другая наберется, а все-таки лучше, чем ничего.
— Ты ведь не станешь, Венька, отрицать, что обушок этот случайно нашел?
— Не стану. Купил я его.
— Купил?
Добрый настрой души оборвался, я опять почувствовал, что кидает меня в черную накипь волны. Аж задохнулся, ладонью по горлу провел.
— Правда, я их еще не отдал. Но вечером отдам.
— За сколько?
— Пятерку попросил.
— Егоров?
— Знаете, а удивляетесь. Не стал бы я, да мой сломался, а работы — вон ее сколько. Только успевай. Вот Егоров и предложил. Я ведь не знал, что обушок ворованный.
— Верю, Венька. Мой это обушок. Целый час я его ищу... Взяли его слесари-монтажники. Подумали, наверно, забыл хозяин про свой обушок, зачем добру пропадать. С собой взяли, а по дороге Егорову с легким сердцем отдали. А тот, значит, за пятерку продал.
— Не стал бы я, да работы — вон сколько, — тихим голосом повторил Венька.
— Тогда я не стану мешать... Мне и самому пора. Поджидают меня.
— А обушок? Вы же искали его.
— Я, Венька, в конце смены зайду. Договорились?
Не подумал я о корреспонденте, о том, как я поведу себя перед ним. В любом случае не поверит он мне теперь. Это уж точно. И болтуном я прослыть могу. Вот уж навострится Мишка Худяк. Ну и пусть. Главное, я ничуть не усомнился, что поступаю я правильно, оставляя обушок Веньке Лазутину.
Парень понимал, как нужен ему обушок. И не раскланивался передо мной, а, коротко бросив «спасибо», пружинисто вскочил на ноги — отдых для него кончился. Я тоже вскочил, будто вместе с ним мы должны подступить к груди забоя, и пожалел, что не могу помочь.
И, отойдя немного, крикнул в спину Веньке:
— Поработай, Веня, добрым словом помяни настоящего хозяина обушка, учителя моего Ивана Григорьевича Косолапова!
И прежде чем повернулся ко мне Венька Лазутин, понял я: не уйти. А когда увидел побледневшее лицо парня да услышал вопрос его: «Косолапова? Ивана Григорьевича?» — почувствовал прежнюю слабость в теле, во рту — горечь.
— Косолапова? Ивана Григорьевича? — повторил уже громче свой вопрос Венька и, шагнув ко мне, кинул под ноги обушок, а потом... потом Венька на моих глазах, брезгливо поморщившись, вытер ладони о брюки. Этого я, конечно, стерпеть никак не мог, хриплым, срывающимся голосом крикнул:
— Что же ты делаешь, Венька?! Да ты понимаешь, что делаешь? Ты же в душу плюешь!
Наверно, выглядел я жалким, растерянным, в другую минуту ни за что бы не простил себе такой слабости, но сейчас я готов был расплакаться. Я бессильно опустился на рештаки, зажал кулаками голову.
— Простите, я не хотел вас обидеть, — сказал Венька, дотрагиваясь до моего плеча. — Но я не могу принять обушка. Я ненавижу этого человека.
— Не-на-ви-дишь, — едва ли не по слогам протянул я, как бы впитывая в себя это страшное слово.
И этот — ненавидит. Все — ненавидят. За что? Почему? Только я один — против, я, оказывается, ничего не хочу понимать. Я обманываю до сих пор себя, заставляю думать иначе...
— Я слушаю, Венька.
Я заглянул в глаза Веньке, надеясь, что он их опустит, отвернется стыдливо, умолчит, но Венька, не моргнув, выдержал мой пристальный взгляд.
— Я слушаю, Венька, — как ни трудно было, повторил я.
— Было это три года назад. Я только что десять классов окончил. В институт поступал, в геологоразведочный, но по конкурсу не прошел. Куда податься? Уехать с геологоразведочной партией? Может быть, и уехал бы, но не оставлять же одну больную мать. Да и в институт я поступал заочно, знал, что из поселка пока никуда не тронусь, до тех пор не тронусь, пока мать не поправится. Значит, работать на шахте. И пошел я на шахту. Устроился на лесной склад разнорабочим. Поработал месяца два, вызывает меня начальник: «Советую я тебе, Лазутин, в шахту идти. Там и специальность хорошую получишь, и зарплата повыше будет. А у нас, сам видишь, все люди при месте, вакансий не ожидается». Я и сам понимаю: прав начальник. А как сказать ему, что не могу я идти в шахту, слово матери дал. У меня отец в забое погиб, и мать страшно боялась, что пойду я по стопам отца. Зачем мне ее убивать? Ей и так тяжело. Промолчал я, ничего не ответил начальнику. А немного погодя по всем шахтам города был брошен комсомольский клич: «Молодежь — в забой, на смену старшим!» Вызвали меня в комитет комсомола: «Ты что же, Лазутин, не комсомолец разве?» Понятно стало, зачем пригласили. Конечно, расскажи я про мать свою, меня бы в покое оставили. Но не мог я сказать, потому что об отце тут вспомнили, сказали, что он-то был настоящим шахтером. Дал я согласие, и записали меня в группу проходчиков. Матери — ни слова, и ребят попросил, чтоб о моем решении помалкивали.
Оказался я в учениках у Косолапова. Приглянулся он мне сразу. В первый же день рассказал ему о себе, о больной матери, о погибшем отце. Не знал, какой бедой вскорости обернется мое признание. Не подозревал. Да и не мог помыслить, что на величайшую подлость может быть человек способен. Оказывается, может.
Работали мы с Косолаповым в дальнем забое. Учеником я уже не считался, мог уйти и на другой участок, но я сказал, чтоб меня оставили с Косолаповым. И меня оставили... Так вот, работали в дальнем забое. Как положено, в три смены, то есть после нас приходили в забой еще четыре проходчика. И вот я стал замечать, что крепь Косолапов ставит непрочную. В общем, такую ставит крепь, что при отпалке она не выдерживает, падает и работы нашим сменщиком прибавляется. Естественно, всю вину в этом случае валят на взрывника: он-де не справляется. Не знал я, что взрывник и Косолапов были тогда в какой-то вражде, и вот Косолапов мстил ему таким образом. Взрывник не догадывался, был он в нашем деле не специалист, А придраться к работе нашей причин вроде не было. Все подчищено, грудь забоя ровная, стойки не кособотятся. И сменщики не догадывались, потому что в забой приходили после отпалки. А отпалка делала свое дело, следов не оставляла. Вот какая хитрая месть придумана была Косолаповым. И взрывнику — плохо, и сменщикам — плохо. А Косолапову — наплевать, ему бы отомстить, потому что взрывник мешал ему дело большое делать. В общем, получалось, что свидетель-то я один всего. Сказал я как-то Косолапову: «Нехорошо получается, Иван Григорьевич», Он меня осек: «Не твоя печаль!» Но молчать я не мог, подлость не в моем характере. Заявил напрямки Косолапову: «Не прекратите — начальнику участка скажу». Ответил он мне: «Пеняй на себя, парень». Не испугался угрозы — сходил к начальнику участка. Тот удивился: «Разве такое возможно? Косолапов — наше знамя, наш лучший передовик. Ты не ошибаешься?» А потом успокоил меня: ладно, разберемся.