Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По другую сторону стола уселись два представителя еврейского истеблишмента: члены благотворительных комитетов, попечители синагог, блюстители еврейских традиций и семейных ценностей, ревностные защитники Израиля — словом, злейшие враги Финклера. Они ранее не были знакомы, евреи-блюстители и евреи-бунтари, поскольку вращались в разных кругах. Один из них напомнил Финклеру его отца, когда тот бывал вне аптеки, посещая синагогу или обсуждая с другими евреями какие-то дела их общины. В нем чувствовались та же практическая сметка и та же неизбывная наивность, проистекающая из веры в то, что Господь по-прежнему питает пристрастие к своему избранному народу, то защищая его так, как Он не защищает никого другого, то наказывая его более жестоко, чем Он наказывает иных. Типичный еврейский эгоцентризм. Такие люди глядят на вас с младенческой невинностью, заламывая непомерную цену при совершении сделки.
Тамара Краус повернулась к нему и прошептала:
— Я смотрю, они выставили самых истеричных типов, каких только смогли найти.
Ее презрение влилось ему в ухо, как горячее жидкое масло. Слово „истеричный“ широко использовалось СТЫДящимися. Любой еврей, не желавший стыдиться, объявлялся склонным к истерии. Это обвинение восходило еще к средневековым суевериям о женоподобных евреях, у которых якобы даже были месячные. В современном понимании „истеричный еврей“ был напрочь лишен мужества и пребывал в вечном страхе, так как ему повсюду мерещились злобные антисемиты.
— Что-что они выставили? — переспросил Финклер.
Он прекрасно разобрал ее предыдущую фразу, но хотел услышать это вновь.
— Самых истеричных.
— А, истеричных… Так они истеричные?
Он почувствовал, как все струны его тела предельно напряглись, — казалось, стоит ему шевельнуть плечом, и пальцы согнутся, сами собой стягиваясь в кулак.
Она не успела ответить. Дебаты начались.
Разумеется, Финклер и Тамара Краус легко взяли верх. Финклер, в частности, заявил, что недопустимо впадать в истерику по поводу стремления одного народа обрести государственность и в то же самое время отказывать в этом праве другому народу. Иудаизм по своей сути — это нравственная религия, сказал он, но именно это делает его противоречивым, ибо — при всем уважении к Кьеркегору[114] — нельзя быть одновременно и нравственным, и религиозным. Сионизм поначалу дал иудаизму уникальный шанс преодолеть засилье религиозности. „Поступай с другими точно так же, как ты хочешь, чтобы другие поступали с тобой“. Но после военной победы еврейская нравственность вновь скатилась к иррациональному торжеству религии. И сегодня спасти евреев может только возвращение к нравственности.
Тамара смотрела на эту проблему под несколько иным углом. По ее словам, идеи сионизма были преступны уже с момента их зарождения. Эту мысль она подкрепила рядом цитат, надергав их у авторов, чье мнение в действительности было прямо противоположным. Жертвами преступной политики сионистов стали как палестинцы, так и сами евреи. Причем не только израильтяне, но и евреи по всему миру, в том числе сидящие в этом зале. Она говорила сухо, без выражения, как будто защищая в суде клиента, в чью невиновность не очень-то верила сама. Все изменилось, когда она добралась до пунктика: „Что Запад именует терроризмом?“ С этой минуты, как заметил сидящий рядом с ней Финклер, тело ее начало излучать жар, а губы набухли, как от поцелуев демона-любовника. В насилии есть нечто эротическое, вещала она завороженной публике. Ты вполне можешь испытывать сердечную привязанность к тем, кого ты убиваешь. Как и к тем, кто убивает тебя. Но поскольку евреи слишком любили немцев и слишком пассивно приняли свою смерть, они впоследствии отвергли эротическое начало, изгнали любовь из своих сердец и стали убивать людей с отвратительным, бездушным хладнокровием.
Финклер не мог понять, чего здесь больше: поэзии, психологии, политики или же пустословия. Но ее рассуждения об убийствах привели его в замешательство. Не могла ли она странным образом догадаться, какую судьбу он уготовил ей в своих фантазиях?
Евреи-блюстители не годились ей и в подметки. Сказать по правде, они не одолели бы в споре даже такого клоуна, как Кугле. Да чего уж там: они ухитрились бы проиграть дебаты даже без оппонентов, будучи единственными выступающими. Они все время путались и противоречили сами себе. Финклер скучливо вздохнул, когда они начали изрекать банальности, которые он устал слышать еще от своего отца тридцать лет назад: о крошечных размерах Израиля, об исторических правах евреев на эту землю, о том, что лишь малую часть палестинцев можно считать коренным населением, об израильских мирных предложениях, с ходу отвергнутых арабами, о необходимости обеспечить безопасность Израиля в сегодняшнем мире перед лицом набирающего силу антисемитизма…
Почему они не наняли Финклера спичрайтером? А ведь он мог бы обеспечить им успех. Чтобы победить, ты должен, как минимум, иметь представление о том, что думает противная сторона, а они были в этом полными невеждами.
Здесь он имел в виду не просто победу в диспуте, но и обретение Царства Божия.
Это была излюбленная тема в его давних спорах с отцом: евреи, когда-то считавшие своим долгом напоить водой странника и пожелать ему доброго пути, для которых было непреложным правилом „относись к другим так, как ты хочешь, чтобы относились к тебе“, ныне превратились в людей, не способных слышать никого, кроме самих себя. Ему претила отцовская клоунада перед посетителями, но у себя в аптеке отец, по крайней мере, был демократом и гуманистом; а когда он, надев черный сюртук и шляпу, рассуждал о политике по пути домой из синагоги, лицо его застывало безжизненной маской, как застывал и его разум.
— Они сражались с нами и проиграли, — говаривал отец. — Они могли сбросить нас в море, но они проиграли.
— Но это еще не значит, что нам не нужно подумать об участи побежденных, — возражал Финклер-младший. — У пророков не сказано, что мы должны проявлять сострадание только к достойным.
— Они получили то, что заслуживают. Мы дали им то, что они заслуживают, — твердил отец.
В конце концов Финклер выбросил свою ермолку и укоротил свое имя, вместо Сэмюэла-Самуила став просто Сэмом.
— Все те же старые песни… — прошептал он, обращаясь к Тамаре.
— Я же сразу сказала, что это истеричные типы, — так же шепотом ответила она.
Пальцы Финклера сжались еще сильнее, и он почувствовал, как кулаки втягиваются в рукава.
Вечер оживился лишь после того, как пошли вопросы из зала. В поддержку каждой из сторон выступали люди, громко кричавшие и приводившие частные случаи, которые они ошибочно принимали за универсальные доказательства. Одна нееврейка со скорбным лицом в исповедальной манере рассказала о том, как она была воспитана в почтении к „возвышенной еврейской этике, по выражению профессора Финклера“ (который не был профессором и так не выражался, но поправлять ее не стал), но потом она посетила Святую землю и обнаружила там государство апартеида, управляемое расистами. По такому случаю у нее вопрос к господам на сцене, утверждавшим, что Израиль подвергается беспрецедентной травле: какая еще страна, кроме Израиля, определяет саму себя и предоставляет свое гражданство по сугубо расовому принципу? И не потому ли вас подвергают беспрецедентной травле, что вы являетесь беспрецедентными расистами?
— Она может послужить нам примером, — сказала ему Тамара Краус своим шелестяще-шуршащим шепотом.
Это было все равно что слышать, как у тебя за спиной стягивает шелковое белье женщина, которую ты совсем не хочешь любить.
— Это почему? — спросил он.
— Она говорит с болью в душе.
Может статься, именно это замечание побудило Финклера опередить оппонентов, к которым был обращен вопрос. А может, он решил ответить за них, не желая еще раз выслушивать все те же затертые аргументы. Он и сам не знал, почему так поступил. Но все им сказанное было тоже сказано с болью в душе. Одно неясно: чья это была душа?
6— Да как вы смеете?! — начал он.
Далее возникла пауза. Совсем не просто сделать так, чтобы твоя фраза повисла в тишине на заключительной стадии собрания, когда каждый хочет что-то сказать и далеко не каждый желает слушать других. Но Финклер, в прошлом оксфордский преподаватель, а ныне публичный философ, поднаторел в ораторских приемах. Как бывший муж Тайлер, а ныне вдовец, как бывший гордый — а ныне уже не гордый — родитель и как потенциальный убийца Тамары Краус, он умел придать особую значимость своим словам.
Вопрос был неожиданным в его устах, поскольку адресовался он женщине со скорбным лицом, некогда восхищавшейся еврейской этикой, а теперь выражавшей обеспокоенность от лица всего гуманного общества. Неожиданным был и его резкий тон. Даже внезапный пистолетный выстрел не произвел бы большего эффекта.