Лев Толстой: Бегство из рая - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстой на портрете Крамского – богатырь, одновременно и специфически русский, и явно преодолевающий национальные границы. Недаром Репин сравнивал этот портрет с работами голландца Ван Дейка.
В 70-е годы написана «Анна Каренина», о которой Владимир Набоков сказал, что это лучший русский роман, а затем, подумав, прибавил: «А, собственно, почему только русский? И мировой – тоже».
И в семидесятые же годы написан «Кавказский пленник», положивший начало принципиально новой, народной стилистике позднего Толстого. В это время создается «Азбука», пособие-хрестоматия, рассчитанное, по гордой мысли его создателя, на детей всех социальных слоев – от императорских детей до детей крестьян и сапожников.
В эти годы Толстой тридцать три раза, точно в русской сказке, начинает исторический роман о Петре I, собрав огромное количество документального материала. Но ни один из этих вариантов нача́л не имеет продолжения. До сих пор исследователи гадают: почему он бросил такой плодотворный замысел, который полвека спустя воплотит его однофамилец и дальний родственник «красный граф» Алексей Николаевич Толстой? Одним из самых убедительных объяснений является то, что Толстой не чувствовал в себе возможности буквально «переселиться» душой и телом в быт простых людей той эпохи. Всё-таки война 1812 года, изображенная в «Войне и мире», недалеко по времени отстояла от него, а «переселяться» в жизнь персонажей «Анны Карениной» и вовсе не составляло труда. Здесь только был необходим тайный механизм толстовского воображения, который в эти годы работал как часы. Так, образ Анны Карениной сложился из разных лиц, от старшей дочери Пушкина, полковничьей жены Марии Александровны Гартунг, чьи «арабские завитки на затылке» запали ему в память на губернском балу, до экономки и любовницы его соседа, помещика А.Н. Бибикова, Анны Степановны Пироговой, бросившейся на рельсы на станции Ясенки Московско-Курской железной дороги, чтобы отомстить коварному сожителю, вознамерившемуся жениться на гувернантке.
Но, наверное, главная причина отказа от замысла была другая. Петр I просто опротивел ему как личность. Здесь требовался художник менее нравственно разборчивый, не в обиду «третьему Толстому» будет сказано. Первый Толстой не смог бы без чувства омерзения написать об оргиях «всешутейного собора» и о том, как пьяный Петр неумелой рукой, в несколько приемов собственноручно отрубал головы казнимым. Задумав своего Петра по канону «Войны и мира», как проводника внеличностной воли, которая должна была повернуть Россию к Западу, Толстой не мог вполне отрешиться от личного переживания ужаса перед его поступками. Работа над романом с самого начала не пошла, и, в отличие от замысла романа о декабристах, который волновал его всю жизнь, к теме Петра I он не возвращался в будущем. «Пьяный сифилитик Петр со своими шутами» – так охарактеризует он личность царя в работе «Царство Божие внутри нас», а в 1905 году скажет секретарю Н.Н. Гусеву: «По-моему, он был не то что жестокий, а просто пьяный дурак. Был он у немцев, понравилось ему, как там пьют…»
В эти же годы из замысла романа о декабристах, который уже породил «Войну и мир», отпочковывается еще один грандиозный замысел. Судьбы декабристов вели его в Сибирь, куда он так и не доехал в своей жизни, но которая волновала его сильно. В конце 70-х годов он задумывает произведение о «силе завладевающей», о великом переселении русских землепашцев на юг Сибири и дальше, до Китая. Уже в «Анне Карениной» дважды, устами автора и его alter ego Константина Левина, повторяется мысль, что главное призвание русских – мирное завоевание необъятных восточных пространств. Так с западных устремлений Петра I мысль Толстого, точно стрела гигантского компаса, медленно поворачивалась на Восток. Но и в этой точке она не задерживалась (замысел не был воплощен) и продолжала дальнейшее движение в какую-то предначертанную ей свыше точку.
В то же время 70-е годы – оседлый период жизни Толстого. Не считая ежегодных летних выездов на лечение кумысом в Самарскую губернию, он живет только в Ясной Поляне и почти не общается с соседями, за исключением Бибикова. Он и семья живут вместе, в одном доме, стены которого уже не вмещают разрастающуюся семью, и здание приходится надстраивать. В это поистине плодоносное во всех отношениях десятилетие рождаются Мария, Андрей и Михаил, кроме уже подрастающих Сергея, Татьяны, Ильи и Льва; рождаются и умирают в младенчестве Петр, Николай и Варвара.
Дети требуют постоянных забот и волнений, и всё это падает на С.А. Некоторое время Толстой, с его специфическими взглядами на кормление, воспитание и образование детей, еще колеблется, но, в конце концов, сдает свои позиции жене. В их доме, как во всех барских домах, появляются кормилицы, бонны, гувернанты и домашние учителя. С некоторыми из них у детей завязываются почти родственные отношения, как, например, с замечательной англичанкой, дочерью садовника Виндзорского дворца Ханной Тардзей, выписанной Толстым из Лондона. Отец учит детей географии, арифметике, но главным образом заботится об их физической и нравственной культуре. В семье Толстого нельзя быть тщедушным хлюпиком и нельзя врать и лицемерить. Нельзя делать свое дело плохо – лучше совсем не делать. Нельзя перекладывать свою ответственность на другого. Наказание за это – нерасположение отца, которое все дети переживают очень остро, потому что отец для них – непререкаемый авторитет. При этом даже подростками они не понимают, что отец – великий писатель. Гордиться этим в семье не принято. Поэтому великий писатель – это Жюль Верн, которого они вместе с отцом читают по-французски, рассматривая картинки к его книге, специально нарисованные отцом.
Толстой имел какой-то тайный ключик к сердцам маленьких детей. Например, невозможно объяснить, чем завораживали их придуманные им игры и рассказы.
«Была одна игра, в которую папа́ с нами играл и которую мы очень любили. Это была придуманная им игра, – вспоминала Т.Л. Сухотина-Толстая. – Вот в чем она состояла: безо всякого предупреждения папа́ вдруг делал испуганное лицо, начинал озираться во все стороны, хватал двоих из нас за руки и, вскакивая с места, на цыпочках, высоко поднимая ноги и стараясь не шуметь, бежал и прятался куда-нибудь в угол, таща за руку тех из нас, кто ему попадались.
„Идет… идет…“ – испуганным шепотом говорил он.
Тот из нас троих, которого он не успел захватить с собой, стремглав бросался к нему и цеплялся за его блузу. Все мы, вчетвером, с испугом забиваемся в угол и с бьющимися сердцами ждем, чтобы „он“ прошел. Папа́ сидит с нами на полу на корточках и делает вид, что он напряженно следит за кем-то воображаемым, который и есть самый „он“. Папа́ провожает его глазами, а мы сидим молча, испуганно прижавшись друг к другу, боясь, как бы „он“ нас не увидал.