Дневник одного тела - Даниэль Пеннак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Венеция, сказала Мона, едем в Венецию, нам надо встряхнуться.
* * *
79 лет, 5 месяцев, 17 дней
Четверг, 27 марта 2003 года
Венеция. Маленький мальчик, сбежав от мамы, встал передо мной и, задрав голову, объявил: А мне четыре года! С половиной! Позже, днем, на тусовке в «Альянс Франсез» [41] пожилая местная благотворительница сообщает мне: Знаете, а мне, между прочим, девяносто два года! С какого возраста мы начинаем скрывать, сколько нам лет? И с какого возраста перестаем это делать? Что касается меня, я никогда не называю точно свой возраст, ограничиваясь расплывчатыми формулировками вроде «теперь, когда я уже старик», не могу удержаться, чтобы не сказать так, но, как только скажу – с отрешенной улыбочкой, – меня охватывают стыд и бешенство. Чего мне надо? Чтобы меня пожалели – что я теперь не тот, что раньше? Или чтобы мной восхищались – смотрите, какой я, несмотря ни на что, еще огурчик? Или указать собеседнику на его неопытность по сравнению со мной, старым мудрецом, – а потому я все равно знаю больше вас? Как бы то ни было, но эта жалоба (а это именно жалоба, черт подери!) попахивает трусливым бахвальством. Я убегаю от мамы, чтобы встать, задрав голову, перед этим солидным сорокалетним человеком: «А мне семьдесят девять лет! С половиной!»
* * *
79 лет, 5 месяцев, 20 дней
Воскресенье, 30 марта 2003 года
Два старика (у одного рука в гипсе) в Венеции играют в слепых, пытаясь возродить свои юношеские ощущения. Это бабушка и дедушка одного мертвого мальчика, которому понравилась бы такая игра. Посмотрите на них, послушайте, как они смеются посреди текучего города, – как пятьдесят лет назад, когда они праздновали здесь свою юную любовь. С тех пор они постарели на тысячу лет.
* * *
79 лет, 5 месяцев, 25 дней
Пятница, 4 апреля 2003 года
«Большая вода» – наводнение. Прилив слез. Мы с Моной в семимильных сапогах, доходящих нам чуть не до подмышек, бредем по нашему горю. Там и сям насосы откачивают из домов воду, и та изливается из них мощной струей – как из пасущейся на лугу коровы.
* * *
79 лет, 5 месяцев, 29 дней
Вторник, 8 апреля 2003 года
Да нет же, нам хорошо здесь, и мне, и Моне, мы счастливы, мы бесстыдно эксплуатируем это примитивное животное счастье – быть вдвоем, которое всегда и во всем было для нас утешением! Мы обходим укромные местечки, где в юности занимались любовью, и воспоминаниям о Грегуаре в этих прогулках нет места. Мона так глубоко запрятала его смерть, что ни одна черточка не выдает ее горя. Что до меня, я шагаю по мостам, площадям, докам, принюхиваясь, как старый щенок, к местным запахам.
* * *
79 лет, 6 месяцев
Четверг, 10 апреля 2003 года
Увы, наши пробуждения не лгут. Сдавленное горло говорит мне: Грегуар мертв. Грегуара нет больше здесь, где ты с таким упорством продолжаешь быть. Грегуар не ушел, Грегуар не покинул нас, Грегуар не умер, Грегуар – мертв. И нет другого слова.
* * *
79 лет, 6 месяцев, 3 дня
Воскресенье, 13 апреля 2003 года
Паста, ризотто, полента, суп дзукка, минестроне, шпинат, морские или растительные антипасти, ломтики ветчины не толще листа атласной бумаги, моцарелла, горгонцола, пана котта, тирамису, джелати – у итальянцев еда мягкая. И как следствие, у меня мягкий стул. Старички, поезжайте в Венецию и выбросьте ваши вставные челюсти в Канале Гранде, это место для вас!
* * *
79 лет, 6 месяцев, 8 дней
Пятница, 18 апреля 2003 года
Для передачи нежности во всех ее формах – психологической, чувственной, тактильной, пищевой, звуковой – итальянцы используют слово «морбидо» – «мягкий, нежный». Трудно представить себе более резкий контраст тому состоянию окаменелости, оледенения, в котором я просыпаюсь каждое утро!
9 Агония (2010)
Когда всю жизнь вел дневник своего тела, не описать агонию просто неприлично.
...
Милая Лизон!
Ну вот ты и дошла до очередного пропуска – в семь лет. После смерти Грегуара наблюдение за собственным телом потеряло для меня всякий интерес. Душа к этому уже не лежала. Мне стало не хватать моих мертвецов – всех! В сущности, думал я, мне так никогда и не удалось оправиться после смерти папы, смерти Виолетт, смерти Тижо, и после смерти Грегуара я тоже не оправлюсь. Оставив в своей жизни один траур, я предался одинокому, исступленному горю. Трудно определить, чего лишают нас, умирая, те, кого мы любим. Кроме привязанностей, чувств и радости взаимопонимания смерть лишает нас взаимности, да, но это кое-как компенсируется нашей памятью. (Помню, папа нашептывал мне иногда… Виолетт, когда хотела меня подбодрить, обычно говорила… Тижо, рассказывая свои анекдоты… Когда мы вместе жили в пансионе, Этьен… Когда Грегуар смеялся…) Пока их тела еще живы, наши мертвецы заготавливают для нас воспоминания, но мне этих воспоминаний было мало: мне недоставало именно их тел! Материальность их тел, их совершенная несхожесть – вот чего я лишился! Этих тел нет больше в моих пейзажах! Они – как вывезенная мебель, создававшая некогда уют в доме. Мне вдруг стало недоставать их физического присутствия, и как недоставать! А еще без них мне стало недоставать самого себя! Видеть их, ощущать, слышать – здесь, сейчас! – как мне этого не хватало! Не хватало пряного пота Виолетт. Не хватало хрипотцы Тижо. Не хватало еле слышного, бестелесного шепота папы и такого живого, радостного Грегуара. В минуты просветления я задумывался, о каких телах я говорю. Да о каких же телах ты болтаешь, черт тебя подери? Прежде чем стать крепким, смуглым зубоскалом с прокуренным голосом, Тижо был пятилетним писклявым паучком – так о каком же Тижо ты говоришь? Грегуар в детстве был тяжелым как чугунная тумба, тогда, в ванне, и лишь потом приобрел это мускулистое изящество и грацию движений! И тем не менее я ощущал нехватку их тел – Тижо, Грегуара, Виолетт, нехватку их физического присутствия. И папиного тела тоже, его костлявой руки, выпирающей углом щеки. У каждого из моих мертвецов было тело, теперь его нет, в этом все и дело, и этих единственных и неповторимых тел мне и недоставало. Я так мало трогал их при жизни! Считалось, что я неласковый, что не люблю физические контакты. А теперь мне нужны были их тела! За этим последовали приступы тихого помешательства, когда я становился их призраком: протянутая мною к сахарнице рука, два пальца, которые я опускал туда, в точности повторяли жест Грегуара, когда тот клал сахар себе в кофе, то самое его движение, которым он выуживал кусочек сахара, зажав его между указательным и средним пальцами, большим он никогда не пользовался (ты замечала это?). Эти припадки одержимости были кратки: на какое-то мгновенье я перевоплощался в Грегуара, достающего сахар из сахарницы, в смеющегося Тижо, в Виолетт, неуклюже переваливающуюся по гальке. Но как бы я хотел сам увидеть этот жест! И услышать этот смех! И придвинуть Виолетт ее складной стульчик! Господи, как же мне было плохо без них, без всей этой компании! И как я вдруг понял смысл этого слова – компания! Несколько месяцев носился я по волнам своего горя. Твоя мама ничего не могла с этим поделать, думаю, она чувствовала себя еще более одинокой, чем я. Я продолжал следить за собой, но только по привычке. Душ, бритье, одевание – сплошной автоматизм. Меня ни для кого не было. Отсутствующий вид и постоянно дурное настроение. В конце концов это стало заметно. Ты встревожилась. Папа впадает в маразм, приступы бешенства – это явно старческое! Смерть Грегуара окончательно сломила его. Ты упросила Мону, чтобы мы переехали в Париж. Это было сделано как ради меня, так и ради нее. Фанни и Маргерит вбили себе в голову, что я должен отвлечься. Они потащили меня в кино. Ты же не станешь останавливаться на одной «Земляничной поляне», дедушка? Ты что, хочешь умереть идиотом? А «Часы» Стивена Долдри ты видел? Не волнуйся, это как раз для твоего возраста, там говорится о Вирджинии Вулф! Мона посоветовала послушаться их. Нехватка молодости – такой она поставила мне диагноз. Почему нет? Я очень люблю твоих двойняшек, Лизон, – Маргерит с твоей рыжей гривой и востроносую Фанни с точно такими же, как у тебя, сдвинутыми бровями. Девочки-близняшки, ставшие женщинами. Молодыми и роскошными. И такими живыми! Когда в метро к ним клеился какой-нибудь парень, они разыгрывали дурочек: Не-е-е, нельзя, мы с дедушкой! – трещали они слаженным хором. Дедушка, правда, мы с тобой? Он ведет нас в кино! Две двадцатипятилетние потрясающие красавицы! Мне оставалось только печально кивать в знак согласия. Это всегда срабатывало, и парень выскакивал из вагона на ближайшей станции. Двойняшки проявили редкое постоянство: два-три фильма в неделю. Тем не менее мне пришлось прекратить эти киносеансы. Меня одолевали образы. И мои мертвецы страдали от этого. Актеры крали моих призраков. К примеру, после «Часов» тощее тело Эда Харриса заслонило мне всё. Для Грегуара уже не находилось места. Я видел одного Эда Харриса, его хилый торс, горящие глаза, его двусмысленную улыбку в сцене, где он выбрасывается из окна, чтобы покончить наконец со своей неистовой жизнью. Я был одержим этим образом! Грегуара вытеснил первый попавшийся актер! «Часы» стали моим последним фильмом. Двойняшки неправильно истолковали мой отказ. Я слышал, как они спорили: Я же говорила, что ты дура, эта история про пожелтевшего от СПИДа педика наверняка напомнила ему про Грегуара!