Годы учения Вильгельма Мейстера - Иоганн Гете
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зерло вынужден был уступить, и оба согласились в том, что раз уж пьеса идет на немецкой сцене, такой строгий и про* стой фон всего более будет соответствовать нашему восприя* тию.
Роли были распределены еще раньше: Полония решил играть Зерло, Офелию — Аврелия; роль Лаэрта предопределило самое его имя; живой коренастый юноша-новичок получил роль Горацио; лишь насчет короля и призрака воз* никли затруднения. На обе роли имелся один только старый ворчун. Зерло предложил в короли педанта, против чего решительно восстал Вильгельм. Вопрос так и остался открытым.
Затем Вильгельм сохранил в пьесе роли Розенкрапца и Гильденстерна.
— Почему вы не слили их в один образ? — спросил Зер-* ло. — Такую манипуляцию произвести как нельзя легче.
— Избави меня бог от сокращений, которые уничтожают и смысл и эффект! — возразил Вильгельм. — То, что собой представляют и делают эти двое, не может быть изображено одним. В таких мелочах сказывается все величие Шекспира. Э™ тихие повадки, эта угодливость и увертливость, это поддакивание, эта ласкательность и льстивость, это проворство, это пресмыкательство, эта всегодность и ничтожество, это истовое криводушие, эта бездарность — как может все оно быть выражено одним человеком? Да на это потребовалась бы целая дюжина, если бы их нашлось столько; но они ведь проявляют себя лишь в обществе, они и есть общество, и Шекспир показал большую скромность и мудрость, выведя всего два подобных образца. Кроме того, в моей обработке требуется именно пара таких, противопоставленных одному доброму, славному Горацио.
— Я понимаю вас, и вопрос этот мы уладим, — согласился Зерло- Одного из них будет играть Эльмира (так звалась старшая дочь ворчуна); совсем неплохо чтобы они были недурны собой, а я наших кукол разряжу и вышколю всем на загляденье.
Филина опомниться не могла от радости, что будет играть герцогиню во вставной комедии.
— Уж я сумею поестественнее показать, — восклицала она, — что можно впопыхах выйти замуж за второго, после того как без памяти любила первого. Надеюсь, что заслужу шумный успех, и каждый мужчина пожелает стать третьим.
Аврелия досадливо морщилась на такие речи; ее неприязнь к Филине росла с каждым днем.
— Очень жаль, что у нас нет балета, — заметил Зерло, — иначе вы станцевали бы па-де-де с первым и вторым мужем; и старый уснул бы в такт танцу, а ваши ножки и коленки имели бы премилый вид на заднем плане в кукольном театре.
— О коленках моих вам мало что известно, — вызывающе отрезала она, — а что до моих ножек, — и, достав из-под стола свои туфельки, поставила их обе перед Зерло, — вот вам мои ходульки, попробуйте сыскать вторые такие миленькие.
— Дело нелегкое! — согласился он, разглядывая миниатюрные полуботиночки. В самом деле трудно было представить себе что-нибудь изящнее.
Туфли были парижской работы; Филина получила их в подарок от графини, дамы, которая славилась красивыми ножками.
— Очаровательные вещицы, — воскликнул Зерло, — у меня сердце обмирает при виде их.
— Смотрите, какая чувствительность! — промолвила Филина.
— Ничто не сравнится с парой туфелек такой тонкой, превосходной работы! — восклицал Зерло. — Но звук их еще лучше, чем вид.
— Это что значит? Ну-ка, давайте их сюда! — потребовала Филина.
— Осмелюсь сказать, — начал оп с притворной скромностью и с плутовато-серьезной миной, — наш брат холостяк, проводя ночи по большей части в одиночестве, испытывает страх не меньше других людей и в темноте жаждет общества, особливо на постоялых дворах и в незнакомых подозрительных местах, — вот мы и бываем утешены, если какая — нибудь добросердечная малютка пожалеет нас и составит нам компанию. Лежишь ночью в постели, вдруг вздрогнешь, услышав шорох, дверь отворится, ты узнал милый щебечущий голосочек, что-то подкрадывается бесшумно, шуршат занавески, тук, тук! — падают туфельки, шмыг! — и ты уже не один. Ах, этот милый, ни с чем не сравнимый звук падающих на пол туфелек! Чем они миниатюрнее, тем нежнее стук. Что бы мне ни толковали о соловьях, о журчании ручья, о шелесте ветерков, обо всем, что когда-либо звучало на флейте или на органе, я стою за тук, тук! Тук, тук! — чудеснейшая тема для рондо, которое хочется слышать все вновь и вновь.
Филина взяла туфли у него из рук и заметила:
— Как же я их стоптала! Они мне слишком велики. — Затем поиграла ими, потерла подошвами друг о дружку. — До чего же они разогрелись! — воскликнула она, приложив одну подошву к щеке, затем потерла их опять и протянула Зерло. Он простодушно собрался пощупать, горячо ли, а она, крикнув: «Тук, тук!» — так сильно ударила его каблуком, что оп с криком отдернул руку.
— Я вас научу, что надо думать, глядя на мои туфли! — смеясь, заключила Филина.
— А я научу тебя, как обманывать старых людей, точно малых ребят! — в ответ крикнул Зерло, вскочил, стиснул ее в объятиях и похитил не один поцелуй, от чего она отбивалась с виду не на шутку.
В этой возне ее длинные волосы распались, опутали их обоих, стул опрокинулся на пол, и Аврелия, до глубины души возмущенная подобным бесчинством, в досаде встала с места.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Хотя после новой обработки «Гамлета» некоторые действующие лица отпали, тем не менее для оставшегося количества едва хватало всей труппы.
— Если так пойдет дальше, — заметил Зерло — нашему суфлеру придется вылезти из будки и присоединиться к нам в качестве действующего лица.
— Я уже не раз восхищался его мастерством, — заметил Вильгельм.
— Вряд ли найдется более образцовый подсказчик, — согласился Зерло, — ни один зритель никогда не слышит его, а мы на сцене улавливаем каждое слово. Он будто создал в себе для этого особый орган и, как добрый гений, внятным шепотом выручает нас в беде. Он угадывает, какую часть роли актер усвоил вполне, и наперед чует, когда память готова ему изменить. Бывали случаи, когда я едва успевал просмотреть роль и с успехом играл ее, при том, что он подсказывал мне все от слова до слова; однако у него есть своя странность, которая всякого другого сделала бы непригодным к делу: он так близко принимает к сердцу сюжет пьесы, что в патетических местах не то что декламирует, а читает с выражением. Эта его причуда не раз сбивала меня с толку.
— А другой своей странностью он однажды подвел меня в очень рискованном месте, — подхватила Аврелия.
— Как это возможно при его внимательности? — удивился Вильгельм.
— Некоторые места до того трогают его, что он проливает горючие слезы и на какие-то мгновения теряет власть над собой, — пояснила Аврелия, — по приводят его в такое состояние вовсе не так называемые трогательные места, а скорее, сказала бы я, места прекрасные, откуда, словно ясным открытым оком, смотрит чистый гений поэта, те места, которые разве что радуют кое-кого из нас, а тысячи других людей оставляют безразличными.
— Почему бы ему при такой чувствительности не выступать на театре?
— Хриплый голос и неуклюжие повадки делают его непригодным для сцены, а ипохондрический склад характера — непригодным для общества, — пояснил Зерло. — Сколько трудов я положил, чтобы приручить его. Но тщетно! А читает он лучше всех, кого я когда-либо слышал; никто не способен так тонко разграничить декламацию и выразительное чтение.[42]
— Придумал! — воскликнул Вильгельм. — Я придумал! Поистине счастливая находка! Это и есть актер, который прочитает нам о свирепом Пирре.[43]
— Нужно обладать вашей страстностью, чтобы все оборачивать на пользу своей идеи, — заявил Зерло.
— Ну конечно, меня очень беспокоило, что это место придется, пожалуй, опустить и тем самым искалечить всю пьесу, — пояснил Вильгельм.
— Этого мне никак не понять, — заметила Аврелия.
— Надеюсь, вы сейчас согласитесь со мной, — сказал Вильгельм. — Шекспир вводит приезжих актеров, имея в виду двойную цель. Прежде всего, тот из них, что с таким неподдельным чувством читает монолог о смерти Приама, производит глубокое впечатление на самого принца, бередя совесть нерешительного юноши; таким образом, эта сцена становится прелюдией к той, в которой маленькое представление оказывает столь большое действие на короля. Гамлет посрамлен актером, который полон такого большого участия к чужим вымышленным страданиям, и в нем тотчас же зарождается мысль тем же способом испытать совесть отчима. Что за великолепный монолог заключает второй акт! С какой радостью я произнесу его: «Какой же я холоп и негодяй! //Не страшно ль, что актер приезжий этот// В фантазии, для сочиненных чувств,// Так подчинил мечте свое сознанье, //Что сходит кровь со щек его, глаза //Туманят слезы, замирает голос, //И облик каждой складкой говорит, //Что он живет! А для чего в итоге?// Из-за Гекубы! //Что он Гекубе, что ему Гекуба?// А он рыдает».