Утро Московии - Василий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У порога Морозова оттеснил локтем Трубецкой, но хозяйка помнила о великой чести: сын Морозова наречен женихом ее дочери – быть ей боярыней Морозовой! – и первой выказала честь будущему родственнику. Она поклонилась Морозову малым обычаем – в пояс. Морозов вмиг окинул взглядом столы, лавки, огненно-желтый сарафан хозяйки и толпившихся сенных девок в нарядных, выданных хозяйкой сарафанах и поклонился большим обычаем, тронув рукой пол. Затем он, не снимая распахнутой шубы на соболях, подошел к хозяйке, кинул шапку на сундук и выпрямился перед нею. Она снова поклонилась Морозову, он ответил ей опять глубоким поклоном. Соковнин поклонился Морозову и попросил его поцеловать хозяйку дома. Морозов, согласно обычаю, просил сделать это хозяина. Когда Соковнин исполнил просьбу, тогда Морозов поцеловался с хозяйкой трижды и отошел с поклоном к порогу.
После Морозова поцелуйный обряд выполнили Трубецкой и все остальные гости по чину. Потом сенные девки вынесли поднос с кубками и кувшины с вином. Соковнин низко поклонился гостям и просил подходить и выпить государева вина с зельем. Но Морозов держал обряд до конца и в свою очередь просил сначала выпить хозяев. Соковнин приказал выпить жене, потом выпил сам, затем двинулся к порогу и стал обносить чарками всех по чину. Гости принимали кубки, крестились, выпивали и кланялись. Когда обряд был закончен, жена поклонилась гостям и ушла на свою половину, к женщинам – женам и дочерям гостей.
Настало время рассаживания гостей. Соковнин с поклоном просил занять место в красном углу Морозова. Тот ждал этого, но для порядка отнекивался, чем задержал застолье, но в конце концов сел. Затем сел угрюмый Трубецкой, а за ними повалили, препираясь, все остальные. Самая последняя мелочь уместилась на полатных лавках за столом, стоявшим криво, впритык к главному. Еще не угомонились, а Соковнин уже крикнул, чтобы несли на стол.
– Тащи! Тащи! – покрикивал на дворню хозяин. – Тащи скороспешно! Эки вы непроворны!
Кубки были уже налиты, а на стол несли и несли капусту с сельдями, рыжики в конопляном масле, потом нанесли и́кры: осетровые, белужьи, севрюжьи, стерляжьи, щучьи, линевые. Поставили паюсную и луковую, зернистую и армянскую икру. Яства были и белые, и красные, и черные с перцем и рубленым луком.
Был постный день, и Соковнин волновался: не остались бы голодны гости, тогда не обраться сраму на всю Москву. Он не торопил смену блюд, чтобы успевали съесть из каждого побольше, но блюда шли своим чередом, и вот уже рядом с икрами ставили спинки и пруты осетровые, стерляжьи, белужьи, семужьи. Потом пошла вяленая и провесная рыба[189]. За лососиной и белорыбицей подали ботвинью из последних зеленей. За этим хлёбовом пошла паровая рыба, а за ней уже разносились по дому запахи жареной рыбы.
– Пейте! Пейте! – покрикивал Соковнин.
Сенные девки из-под локтей захмелевших гостей вытаскивали остатки закусок и несли разные ухи. Это были рядовые и с присдобами[190]. Но все накинулись на сборную из семи рыб. Морозов спросил капью уху[191] из белорыбицы со сливами. К ухам подали тельное печево из рыбьей мякоти, выпеченное в виде рыб и гусей. Священнику – шутки ради – подали к ухе жареного поросенка из лососевой мякоти. Оскорбленный священник был поднят на смех и последним разобрался в шутке. За столом давно развязались языки.
– Ныне иноземцы жаловались государю, что-де копейки московские стали легче! – сказал Трубецкой.
Никто не обратил на это внимания, тогда Трубецкой встал:
– Ныне государи приготовили аглицкому мастеру часовой хитрости превеликое жалованье – шесть на десять рублёв на год.
– Семь на десять! – поправил Морозов.
– Да поденного корму по два на десять алтынов и две денги на день, по два воза дров в неделю да корм на одну лошадь. А часы те будет и дальше делать посадский кузнец из Устюга Великого, а Галовей станет на башнях каменные шатры поднимать, а по башенным четверикам станет болванов мраморного камня ставить. Голых!
– Голых?! – изумился Соковнин.
– Голых. Мужеска и женска полу, – уже садясь, сказал Трубецкой и принялся за остывавшую уху.
– Голых патриарх не дозволит! – пропищал священник.
– Дозволит. Верховные люди сказывали, что-де патриарх велит всем болванам суконные ферязи сшить – наготу покрыть, – ответил Трубецкой.
– Виданное ли дело – голые болваны! – запищал священник, с трудом сдерживая веселье. – Ныне смута и шаткость в вере великая. Намедни изловили в Хамовниках нищего, так у него собака научена креститься, как патриарх!
Никто не стал такому ни возражать, ни поддерживать.
– Послов во Персию отправили, да велено им было постатейно чин править перед шахом Аббасом. Наказано не бражничать, – продолжал важно Трубецкой.
– Напьются! – весело откликнулся Соковнин. – Были бы живы сами, а то раз в Свейском царстве посол наш забражничал крепко, осадно, а наутро ему надобно было перед королем свейским стоять. Пришли, а он мертв еси!
Между тем подали хлебенные блюда – различные печенья с ягодами, овощами. Оладьи большие – одноблюдные, средние – по пяти на блюдо и мелкие – все на сахаре. Горой наложили легкий пряженый хворост в сахаре толченом. Потом две девки принесли большую – в треть стола – пряничную рощу, и гости, кто был в силах, ломали пряничные ветки и тут же совали в карманы – своим детям. До сладких соковых пирогов никто не дотронулся.
Трубецкой, уже совсем захмелевший, поставил локоть в кашу с маковым молоком и кричал:
– Пребольшие поминки повезли послы шаху Аббасу! Соболей! Золотые кубки! Повезли они…
– Казна пуста! – резко сказал Морозов, наливаясь краской. – Иноземцу Галовею золота не жалко, а надобно разглядеть золото во своей земле. Тутошние люди, мастера превеликие, – от червонное золото! Сколько пожаловано кузнецу?
– Четыре рубли на год, – сказал Соковнин.
– Не повелось своих-то жаловать! – сказал стольник Судного стола.
– Есть из чего! Всем хватит! – крикнул казначей Филимон. – Говаривал мне днями ключник Сытенного двора, что-де во царевых пять на десяти погребах внове стало тесно. Одной икры с Кольского острогу прислано четыре подводы бочек! Да семги и лососи просоленной несчётно пудов. А сколько с Волги да с Дону придет? Ныне, сказывал, питья винного исходит ежедень по сту ведер, а пива да меду – не сосчитать!
– Надо бы! Одних жилецких людей сколько при дворе! Да Царев полк, да Стремянной, да еще… – подхватил Никита-подьячий.
– А тебе чего? – рявкнул на Никиту Трубецкой. – Ты жри да помалкивай! Чего зенки-то выпучил? Ишь гневлив! Я вот те по зенкам-то! – Трубецкой схватил моченое яблоко и запустил в подьячего.
Застолье разгоралось. Накалялись страсти, однако женщины не напрасно сидели за дверью. Они услышали шум и решили, что пора начинать целовальный обряд. Снова вышла хозяйка. Она брала с подноса сенной девки кубок вина и, пригубив, подносила подходившим к ней гостям. Гость пил, целовался с хозяйкой и садился на свое место за стол. Потом целовались с женами гостей, не замечая, что напитки женщины подают им все слабее и слабее.
– Пожарский мрачен был ныне! – кричал Трубецкой. – Подьячий его сказывал мне, что-де разбойников завтра поведут на Козье болото.
– Завтра не поведут: они еще не говели перед смертью, – возразил Морозов.
Он тяжело поднялся и вышел на рундук. Было уже темно, но Москва еще жила своей ночной жизнью. Где-то протяжно кричали, будто звали на помощь, где-то стучали в калитку… Из светелки, из полуотворенного окошка женской половины, слышны были обрывки разговоров:
– Да полно! Много ли надобно севрюге? Чуть закипела – и снимать вели. Рыба остынет, вынь, а отвар – людям…
Морозову показалось, что по двору кто-то прошел от конюшни.
– Эй! Кто там? – окликнул он.
– Это, большой боярин, я – конюх!
– Кто вышел со двора?
– То кузнец, часовой хитрости мастер, за зипуном приходил на конюшню! – Конюх помолчал и добавил: – Холодно в башне-то…
Глава 17
Нет, не зипун так спешно понадобился старому кузнецу. В башне, после того как смастерили там печку, бойницы забрали слюдой, а с лестницы установили дверь, стало тепло. Вытянуло кузнеца беспокойство. Он стал замечать, что большой город утягивает человека в свою бессмысленную суету, даже сам старик не раз ловил себя на бездельном созерцании торга на Пожаре, похорон, драк, стрелецких бесчинств или больших боярских выездов. Алешка – тот и вовсе в первое время обалдел от массы впечатлений. Он умудрился оббегать Кремль, рассмотрел все дворы, Царевы сады, Царь-колокол и Царь-пушку, в которой, как он высмотрел, стрельцы играют в карты. После Кремля он стал осваивать Китай-город, а на днях носило его в Белый, за красную стену…
Но если Алешку можно было пристрожить, то Шумила, этот упорный молчун, после утомительной работы на литейном дворе или в башне выбирался по вечерам из этой башни, как из тюрьмы, и уходил в город. Уже появились приятели. Они даже днем переходили ров по мосту, останавливались перед башней и кричали Шумиле, но того от работы не оторвать – крепка отцова закваска, – а вот вечером он все же уходил. Старик не верил этому городу и боялся, что он отнимет у него сына. Не раз он замечал, что Шумила знается со стрельцами, а на днях нашел у него в кармане карты. Эту сатанинскую игру он выкинул через бойницу, но тревога осталась: не с добрыми людьми знается сын!