Стихи - Мария Петровых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
. . .
Стала я часто сердиться, — это плохо. Впрочем, всегда ли плохо? Перечитываю Петра 1-го. Как все это давно было: II МХАТ, моя жизнь — этим спектаклем.
Влюбленность в Петра — Готовцева.
А сердилась я с утра, вспоминая, как в конце 40-ых годов N. блудил с версией о том, что Петр был сыном грузинского царевича, и невнятно ссылался на покойного Толстого. М. б., Толстой и грешил, возможно, и он был не безупречен в смысле подхалимажа? Очень возможно, судя по некоторым записям. Но — не знаю. N. явно рассчитывал, что его болтовня станет известной. Ужасно бессовестный тип. Впрочем — нет, не бессовестный, совесть есть — но он непрерывно ее продает и от этого терзается, т. е. раньше терзался, теперь — не знаю как.
Я правильно сержусь на него.Конъюнктурщик, карьерист.Я в сумерках иду по улице шумящей.Мне с неба на плечо садится стрекоза.Откуда ты взялась?..Как залетела ты из чащи?. . .Нежданная моя, внезапная краса!. . .
Смилуйся, Господи! Мукой любоюТы мне воздай за позор многолетний.Боже, дозволь мне предстать пред тобоюС чистою совестью в час мой последний.
Смысл жизни не в благоденствии, а в развитии души.
Если бы я смогла написать статью о поэзии Пастернака — я бы эту статью так и назвала: «Всесильный бог деталей».
Я счастливее многихЯ мертвых не забываюСердце мое — кладбищебез конца и без края.Я не лучше других, не чищеЯ только богачеЯ думаю об умершихКак-то иначе.Для меня они не умерлиНе говорю в прошедшем времениЯ никого не забылаНе говорю — любилаА говорю — люблю.
О ПЕРЕВОДЧЕСКОЙ РАБОТЕ АННЫ АХМАТОВОЙ.<…> И в этом деле, как и во всем, — доверие Анны Андреевны я воспринимала как большую оказанную мне честь.
Анна Андреевна иногда советовалась со мной по поводу переводов. Мне хотелось, чтоб Анна Андреевна освободилась от излишнего буквализма, который иногда ее сковывал. Тут, я думаю, сказалось влияние Георгия Аркадьевича Шенгели — Анна Андреевна с мнением Шенгели считалась. <…>…в его переводах — мучительная скованность, стремление запихать в строку весь авторский текст за счет русского языка, за счет свободного дыхания, свободной интонации. <…>
Не знаю, помогла ли я хоть сколько-нибудь Ахматовой. Думаю, что она сама, совершенно помимо тирад моих, пришла к убеждению, что надо ради главного поступаться второстепенным, не решающим. По моим наблюдениям, Ан. Ан. переводила легче, естественнее, когда текст ей нравился, и напряженно — когда был далек (а приходилось ей переводить не всегда близкое и нравящееся — надо было жить и помогать сыну). <…>
Подумаешь — старость! Не в старости дело.А в том, чтоб душа… не скудела.Как будто иду впереди и манюКуда? Не пугайся. Ко льду и огню.
Язык Пушкина забыт, в полном небрежении. Что творится с языком русским!
Горько от мыслей моих невеселых.Гибнет язык наш, и всем — все равно.Время прошедшее в женских глаголахТак отвратительно искажено.Слышу повсюду: «я взяла», «я брала»,Нет, говорите «взяла» и «брала».(От унижения сердце устало!)Нет, не «пережила» — «пережила».Девы, не жалуйтесь: «Он мне не звонит»,Жалуйтесь, девы: «Он мне не звонит!»Русский язык наш отвержен, не понят,Русскими русский язык позабыт!
Да не в глаголах одних только дело,Дело-то в том, чтобы сердце болело,Чтоб восставал оскорбленный наш слухНе у одних только русских старух…. .Русский язык, тот «великий, могучий»,Побереги его, друг мой, не мучай…
. .
Анна Ахматова — умница. «Читая Фета — нельзя определить, при каком императоре написаны эти стихи».
…Есть художники, для которых русский язык и дыхание — воздух — и предмет страсти. Такими были Пастернак и Цветаева. Для Ахматовой русский язык был воздухом, дыханием и никогда не был предметом страсти. Она не знала сладострастия слова. Она иногда делала в языке ошибки. К предполагаемой реформе Виноградова и Реформатского отнеслась совсем равнодушно: они ученые, им лучше знать. Того, что Виноградов академик, уже было достаточно. Ученые чины и звания ее парализовали. Слава Богу, она ценила речь Бориса Леонидовича, восхищалась и Ардовым, его действительно отличным московским говорком.
Вы горя пожелали мне,А счастье на меня обвалом,Невероятным, небывалым,Не грезившимся и во сне.
Вы горя пожелали мне,Чтобы душа моя очнулась,Чтоб снова к жизни я вернулась,Не стыла в мертвой тишине.
И продолжалось так полгода.И эта явь была как сон.И голос тот, что телефонДонес мне, был он как свободаДля смертника. Он мне вернулТак просто и непостижимоТеатра восхищенный гул.Тебя — и в гриме, и без грима,И вдохновение твое,И то, что был ты гениален,И то, что бред и забытье,
Вся жизнь моя среди развалинМинувшего. Твой голос былПо-прежнему широк и молодИ многозвучных полон сил,Не поврежден и не расколот.Что скрыто от меня самой,В чем я себе не признавалась,Вдруг ожило и вдруг сказалосьСознаньем истины прямой.О как я счастлива была…
23/VI 77 ОБ АННЕ3 сентября 1933 г. я впервые увидела ее, познакомилась с нею. Пришла к ней сама в Фонтанный дом. Почему пришла? Стихи ее знала смутно. К знаменитостям — тяги не было никогда. Ноги привели, судьба, влечение необъяснимое. Не я пришла — мне пришлось. «Ведомая» — написал обо мне Н. Н. Пунин. Это правда. Пришла как младший к старшему.
1978, декабрь, начало.Статья Адамовича о преддуэльных днях Пушкина («Вопросы литературы», № 11). Очень уж предположительно. Главное уже было известно Щеголеву. А слово (ни в каком случае не драться на дуэли и поставить царя в известность, если будут еще осложнения с Д<антесом>-Г<еккерном>) м<ожет> б<ыть> было дано. Во всяком случае, это не та глупость, какую писал Л. П. Гроссман. Но все-таки зыбко. Никаких свидетельств нет. Что встреча была без Бенкендорфа — скорее, верно. Но П<ушкин> знал цену нравст<венным> качествам царя — собственноглазно читавшего его письмо к жене. М<ожет> б<ыть> он сам просил Б. присутствовать при встрече, под к<аким>-н<ибудь> благовидным предлогом.
Но — скорее, Адамович прав.
Сердце ломит, читая все это.
Дорогой Давид!
Я потрясена Вашей книгой и благодарю за нее бесконечно. Когда читала в первый раз — одно только слово было на уме: волшебство. А когда перечитываешь — книга впечатляет еще сильнее. И думаешь о том — откуда это волшебство берется? И видится самое главное — Ваша душа, Ваша бесстрашная мысль, мудрое и щедрое Ваше сердце. Это просторная ширококрылая книга. И Вы все набираете и набираете высоту, Давид! Я счастлива, что до этой книги дожила.
Грустно очень, что наши великие, о которых Вы пишете «смежили очи гении», не прочтут этой книги, при них Ваше слово прозвучало бы громче, сильнее, нежели без них, — было бы кому как следует услышать и понять и порадоваться за русскую поэзию.
А я совсем перестала писать, Давид. Для человечества от этого потери никакой, но душе моей очень больно. Беда, когда есть какие-то данные и нет призвания. Ну, об этом не стоит.
…Внешнюю канву моей жизни Вы знаете. Очень понятно мне Ваше стихотворение про «ветры пятнадцатых этажей». Я живу на 11-м, но это уже все равно что 15-й. Вы про эти ветры написали очень сильно и очень точно. А я очень тоскую по тем, низеньким ветрам — слишком привыкла к ним за всю жизнь.
…Меня, помимо всего другого, поразило Ваше стихотворение «Мне снился сон жестокий…», оно как вдох и выдох — две первые строфы. Все нечетные строки — повышение голоса, все четные — понижение. Четные звучат глуше и глубже. В чем здесь тайна — не понимаю. В третьей строфе смена регистров исчезает, меняется интонация. А в строках — «Холодно. Вольно. Бесстрашно, Ветрено. Холодно. Вольно», — пожалуй, больше всего сказалась душа Вашей книги. <…> [21]
Ждет путь немыслимо большойТам, за чертой, за крайним краемРаботай над своей душой,Покуда мир обозреваем,
Ты держишься — я поняла —На невидимке-паутинке.А я слежу из-за угла,Как ты в неравном поединкеТо затрепещешь, то замрешь…
О продержись, о продержисьХоть день, хоть два, как можно дольше.Ты знаешь, что такое жизнь?Дозволь пожить мне, о дозволь же…
Хоть графоманство поздних днейЕще не худшая из маний —Скажи, что может быть страшнейПридуманных воспоминаний?Зачем они? Они затем,Чтоб уцелеть и после смерти,Чтоб не исчезнуть насовсем…Ни слову в тех строках не верьте!
Спускаясь в памяти подвал,Оттуда б брали все, что было.А там, где памяти провал,Писали б: «Я забыл», «забыла»…
Снять с души такое бремяПоздновато.Перед всеми, перед всемиВиновата.
Неужели может бытьЖизнь другая?Можно и меня любить,Не ругая?..
Всех, кого обидой кровнойОскорбила,Всех, пред кем была виновна,Не забыла.
В палате почти темно. Ночь. Свет только из приоткрытой в коридор двери. Читать нельзя. Писать почти невозможно. Не вижу — что пишу. Так многое хочется. Ну, об Ан<не> Ан<дреевне> уже много и хорошо написано (и опубликованного и не опубликованного). Пишут и ерунду — люди, не знавшие Ан. Ан., не любившие ее. Два-три раза случайно видевшие ее, сказавшие ей «Здравствуйте» и «До свидания». Ну, уж это «факт их биографии» — сказала бы Ан. Ан. <…> О том драгоценном, что опубликовано, — мы знаем дневники Лиды[22]; воспоминания Лукницкого. <…> Ника — о стихах во сне. «Царственное слово» — Толино[23]. Книга Жирмунского. Восп<оминания> Виленкина — не интересно, но все же 20-е годы. Записи Любы Большинцовой. Публикации Ахм<атовой> — проза. — Эм. Герштейн, где в примечаниях много об Ан. Ан.