Опасайтесь лысых и усатых - Юрий Коваль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рукопись эта хранится сейчас у меня. Она действительно не попала пока ни в третий том, ни в пятый. Вот ее текст.
«Богатство северорусской речи известно. Не только беседная речь, но и домашний обыденный разговор изобилует оригинальностью речевых оборотов. Бесконечно богат и речевой словарь, при этом чисто русский. Но уважали книги с содержанием героическим. Юмористических книг и журналов не читали.
Однажды я дал старику, моему дяде, комплект юмористического журнала „Будильник“. Он вернул мне журнал со словами: „Что же отсюда можно вынести?“
В Архангельске почти в каждом доме была и русская классическая литература. Но романы русские и западноевропейские пересказывались богатейшей северорусской речью.
Северные люди — мореходцы, много видевшие и слышавшие, не имели обычая записывать свои приключения. Интереснейшие свои встречи и приключения излагали они зимою в семейном кругу.
Я, Б. Шергин, напечатал свой первый рассказ в одной из архангельских газет, когда мне было девятнадцать лет. Но мастерство устного рассказывания, по силам моим, я воспринял много раньше.
Первым моим серьезным рассказом я считаю легенду „Любовь сильнее смерти“, напечатанную в 1919 году.
Здесь надобно подчеркнуть, что с детских лет меня прельщали кисти и краски. Я расписывал двери, шкафы, сундуки, посуду. Поэтому, приехав в Москву, я был зачислен в ученики московского Строгановского художественно-промышленного училища. Это был важный этап в моей жизни.
Но как раз в это же время Москва и Петроград переживали увлечение русским народным словом. Усвоенный мною с детства северный фольклор оказался как нельзя более кстати. Я выступал в вузах, средних школах, собраниях художников. Наиболее культурная аудитория особенно оценила исполнение былин в их подлинном звучании. Учащиеся особенно любили рассказы с интересной отчетливой фабулой. Младший возраст любил сказки и прибаутки.
В 1924 году издан был в Москве сборник былин с моими иллюстрациями под названием „У Архангельского города, у корабельного пристанища“.
В 1936 году выходят „Архангельские новеллы“ (М.: „Советский писатель“) — сборник новелл и сказок, бытовавших на Севере, слышанных от бывалых людей.
В 1939 году вышла книга „У песенных рек“ с моими рассказами-новеллами. Половину материала этой книги представляют собою мысли, афоризмы, суждения народные о замечательных людях и деяниях нашего времени.
В 1947 году вышла книга „Поморщина-корабелыцина“ (М.: „Советский писатель“) — это также запись устных моих рассказов о Севере.
Отдельные сказки, рассказы, новеллы печатались в „Литературной газете“, „Известиях“, „Ленинградской правде“, в газетах, издаваемых в Архангельске, в журналах „30 дней“, „Октябрь“, „Смена“, „Пионер“, „Вокруг света“, „Нева“, „Колхозник“.
В этом цикле А. М. Горький считал лучшим сказ „Рождение корабля“.
В 1957 году Детгиз издал большую книгу „Поморские были и сказания“, оформленную В. А. Фаворским.[2]
…И в устных моих рассказах и в книгах моих сохраняю я особенности северной речи, и слушатели и читатели мои ценили и ценят этот мой стиль.
В богатстве русского языка можно убедиться, не только слушая живую речь.
Приведу такой факт: из Соловков привезены были сундуки с церковными облачениями. На одном из сундуков была позднейшая наклейка „Белые одежды“. На первый взгляд все одежды были белые. Но был к сундукам приложен старый инвентарь, и у составителя, человека XVIII века, вкус и взгляд были более тонкие и острые, чем у нас. Наше поверхностное понятие „белый“ он заменяет словами: цвет сахарный, цвет бумажный, цвет водяной, цвет облакитный (облачный). Мы бы сказали — муаровый.
На другом сундуке тоже новейшая наклейка „Красный цвет“. Но старинный составитель инвентаря вместо слова „красный“ употребляет слова: цвет жаркий (алый), цвет брусничный, цвет румяный.
Таково же определение тонов желто-зеленых: цвет светло-соломенный, цвет травяной, цвет светло-осиновый.
Слово „красный“ употреблялось в смысле красивый. Народ и сейчас говорит: красная девица, Красная площадь».
На этом текст автобиографии прерывался. Или оканчивался? Шергин был мастером финала, а тут, мне казалось, финала нет, и я высказался в этом роде.
— Какой будет финал — это ясно, — печально пошутил Борис Викторович. — Да что еще говорить? Хватит…
Мне стало неловко. Действительно, что же еще было говорить? Что, мол, еще жив, ослеп, почти забыт, почти не печатают?
— Хорошо и необычно, что в автобиографии много о русском языке.
— Биография писателя — его отношение к слову, — подтвердил Борис Викторович. — Остальное — факты жизни. Первая моя книжка «У Архангельского города, у корабельного пристанища» — это ведь запись устного репертуара моей матери… Анна Ивановна Шергина, хранительница слова… Мать умерла в том году, когда вышла книжка…
О матери своей и об отце в беседах наших Борис Викторович вспоминал часто, видно было, что никогда с ними в душе не расставался.
— Мой отец был и кораблестроителем и мореходцем. Его посылали в ответственные плавания и на Новую Землю и дальше. Он сорок пять лет ходил в море. Он всегда носил с собой записную книжку и заносил туда что увидел. Вот откуда я знаю берега Белого моря. В рассказе «Поклон сына отцу» Шергин писал про отца: «Зимой в свободный час он мастерил модели фрегатов, бригов, шхун. Сделает корпус как есть по-корабельному — и мачты, и реи, и паруса, и якоря, и весь такелаж. Бывало, мать только руками всплеснет, когда он на паруса хорошую салфетку изрежет».
На той модели, с которой Борис Викторович никогда не расставался, которая всегда висела над его головой в квартире на Рождественском, парусов уже не было, потерялись остатки изрезанной салфетки. Наверно, они особенно украшали корабль, но и без них видна была подлинность пропорций, красота работы. Отчего-то ясно было, что модель построена той самой рукой, которая создавала поморские корабли и ладьи.
Рядом с кораблем висела на стене окантованная в рамочку фотография, для него чрезвычайно дорогая. На ней он сфотографирован вместе с Марьей Дмитриевной Кривополеновой.
— Марья Дмитриевна — вот уж была артистка! В Москву ее привезла Озаровская — громадный знаток северного устного творчества. Нашла ее в верховьях Пинеги и привезла в Москву. И эта старуха, которая всю жизнь провела в дремучих лесах Пинеги, ничуть не растерялась перед многотысячной аудиторией и прекрасно говорила. Дети, старшеклассники, студенты слушали ее затаив дыхание — настолько она была артистична. Дикция изумительная. А ей было тогда семьдесят два года. Ее репертуар — древний северный эпос.
Я с нею тоже раз выступал, но неудачно, потому что мелодии у нас не совпадали. Один был сюжет, а напев другой. И я со стыдом слез с эстрады. Мы с нею не спелись.
У Марфы Семеновны Крюковой такого таланта не было, а память колоссальная. Фольклористы всегда ее одолевали. Она была очень интересный, по-своему одаренный человек, но вот писатели ее не оценили. Говорили, что такая память, какой она обладала, — патологический случай.
В большой коммунальной квартире на Рождественском бульваре у Бориса Викторовича были две комнаты: темная прихожая-столовая и вторая, посветлее, — кабинет в два окна. В прихожей висели четыре картины, которые поначалу трудно было рассмотреть.
Это были филенки шкафа, расписанные Шергиным. Расписывал-то он, конечно, цельный шкаф, да когда переезжал с Мало-Успенского переулка на Рождественский бульвар, шкаф не сумели вытащить на улицу, взяли с собой только филенки.
К тому моменту, когда я подружился с Борисом Викторовичем, филенки были уже сильно замыты. Кто-то, не знаю, сестра или племянник, когда-то постарались промыть их от пыли да смыли часть живописи. Надо было им прочесть вовремя у Шергина «Устюжского мещанина Василия Феоктистова Вопиящина краткое жизнеописание»: «Но молодые бабы суть лютой враг писаной утвари. Они где увидят живописный стол, сундук или ставень, тотчас набрасываются с кипящим щелоком, с железной мочалкой, с дресвой, с песком. И драят наше письмо лютее, нежели матрос пароходную палубу. Но любее нам толковать о художествах, а не о молодых бабах».
Единым взмахом кисти, смело, артистично были написаны эти волшебные филенки. На одной изображен был корабль под парусами, плывущий в волнах и в цветах. Матросы в красных кафтанах, румяные да усатые, браво глядели вдаль, правили «в голомя», в открытое море. А на другой филенке — любезная парочка, франт и франтиха, окруженные дивными цветами. Он — в шляпе, в зеленом сюртуке и в парике времен Моцарта протягивает ей запечатанный конверт с любовным посланием. Она — в розовом платье, на плечах какие-то сногсшибательные пуфы вроде фонарей и юбка, возможно, а-ля помпадур.