Новый мир. № 2, 2003) - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не торопись, жди, пока сама треснет. Ей только помогать надо.
С каждым ударом клинья все глубже уходили в торец, разваливая елку на две плахи. Ширилась щель, после удара дерево продолжало само, скрипя, расщепляться, трудно слезая с редких сучков. Здесь-то и требовалось не торопиться. Когда клинья были уже ближе к концу, кряж с гулким колокольным звуком разлетелся на две ровные, в продольных жилах, плахи. Гена указал на продолговатые пазухи, заполненные прозрачной, как мед, смолой:
— В мороз дерево качает ветром, древесина лопается, и смолой это хозяйство заполняется. Ладно, сейчас на доски колоть будем.
Точно так же, действуя клиньями и колотушкой, раскололи обе плахи, и получилось пять досок — четыре на лыжи и лишняя середка. Когда кололи последнюю доску, скол пошел было вбок, но Гена уверенно сказал:
— Если сойдет — мы ее с другой стороны заколем.
Пока перекуривали, рассказал, как исколол на плашник для крыши отличную сухую и толстую елку, а напарник ругал его: «Не мог на лыжи оставить», — и как потом взял с крыши пару досок на лыжи и дальше брал еще не один год, залатывая крышу избушки «всякой бякой».
Когда валили и кололи вторую елку, пробрасывал снежок. Митя оступился в наст, таща плахи к саням, и даже в пасмурном свете глубокий след был бесконечно синим изнутри. Казалось, синева шла от самой Земли, и вспомнилось, какая Земля синяя издали. Когда пили чай, Гена сказал задумчиво и твердо:
— Скоро за гусями поедем.
И добавил:
— Да… Клин — великое дело. Дед у меня сто два года прожил. Раз листвень принесло, — Гена показал руками, — здоровенная, витая, страшное дело. С ней никто и возиться не стал, хватало леса, а дед ее испилил и клинышком на поленья переколол.
Митя представил крепкого, как кряж, деда, которому казалось, что непорядок, если дерёвина так и останется лежать или где-нибудь затонет, замытая и избитая льдом, и ее тысячелетнего настоя жар никому не пригодится.
Вернулись с полными санями дерёв, которые теперь предстояло строгать и загибать в специальном станке — балах.
А дело вовсю катилось к весне. «Деревня вытаивает, по угору не проедешь — мало снега, зато на Енисее еще зима, еще ледяным ветром вовсю студит, катает дорогу. Почему весной время как с цепи срывается?» — писал Митя в дневнике, глядя в окно на длинные размытые облака, за горизонтом будто стянутые в узел и оттуда, как вожжи, веером расходящиеся по всему небу. И продолжал за полночь:
«На дворе подмораживает после длинного апрельского дня. Снег у крыльца утоптан до влажного блеска. Непривычно мягкий кедрик пошевеливает иглами, а в вышине вздрагивает оттаявшими звездами нестрашное черное небо. Солнечными днями снег по краю угора тает и отступает, а ночью застывает косой и игольчатой щеткой — кораллами и губками, глядящими на юг. С каждым днем иглы все короче и, кажется, прячутся в землю до осени.
А осенью опять загустеет время, и вспомнится и как гулко разлетается на плахи еловый кряж, и как наливается загадочной синью след от бродня, и как на берегу огромной реки колет столетний дед клиньями витую тысячелетнюю листвень. И такие, покажется, у него и со временем, и с этой лиственью крепчайшие счеты, что хоть давно ни того, ни другого нет, а отпечаток этой картины вечно висит в затвердевшем воздухе».
Митя ложился спать, а время шло, и, подсыхая, ждали рубанка белые жилистые дерёва, и стихи накипали прозрачными пазухами в душе, и рассказ таинственно подавался во сне, со скрипом слезая с сучков, и все было хорошо, если б не одно более чем капитальное обстоятельство. Обстоятельством этим был отец, составлявший главную беду и боль Митиной жизни.
Глава II
1Весной ездили на остров за гусями. Кропотливо продуманное Хромыхом предприятие напоминало решение загадки про волка, козу и капусту. Сначала на дюралевой лодке в три приема перевезли через заберегу на енисейный лед «Буран», сани и долбленую лодку-ветку. Погрузили ветку на сани, подцепили к «Бурану» и уехали к острову. Там снова переправлялись через заберегу, но ветка брала одного, и на ней уехал Митя, привязав к распорке конец шпагата, клубок которого держал, распуская, Хромых.
Словно сделанная из разрезанного вдоль веретена, остроносая и острохвостая и, как скорлупка, тонкостенная ветка необыкновенно ходка и послушна и так легка на переворот, что стрелять с нее можно только по ходу. Борта ее для прочности расперты рейками, или, как их зовут, порками. Гребут двуперым деревянным веслом. Заехав носом на лед, Митя положил весло поперек бортов, прихватил вместе с поркой, чтоб при наклоне весло уперлось в твердое. Выгрузившись, он отпустил ветку, и она темной утицей унеслась к Хромыху.
Остров уже вытаивает песками. Хромых в черных очках и грязном белом халате, похожий то ли на мясника, то ли на санитара из затрапезной больницы, расставляет фанерные профиля гусей и напевает:
Не спеши, мой маленький мальчик,Нам надо очень медленно жить.
Все готово, Митя сидит в снежном скрадке, перед ним голубовато-зеленый ледяной залив и на его краю серые крашеные профиля — как живые гуси, кажется, вот-вот пойдут. Митя задумывается, взгляд блуждает по сторонам, а когда падает на профиля, сами собой дергаются руки с ружьем. Над белым Енисеем плывет расплавленный воздух, жидкое стекло, и, если посмотреть в бинокль, — волны крупные, одушевленные, необыкновенно деловитые, и кажется, будто вслед за птицами гонит весна на север какие-то бесконечные прозрачные стада. Клонит в сон, и вдруг налетают гуси, и Митя бьет дуплетом и мажет. Гуси шарахаются, взмыв и затрепетав крыльями, и, отвалясь, уходят в сторону, Митя ревет медведем: «О-о-о, беда!», и ему кажется, что гусь, по которому стрелял, летит не так и вот-вот упадет. Второй табун налетает на Хромыха. Страшно хочется, чтоб тот промазал, но гусь после выстрела послушно складывает крылья и камнем падает на зернистый снег, взбив картинный фонтан. Лежит, подвернув голову, — плотный, литой, восхитительно дикий, рыжелапый, перо серовато-бурое с каймой.
Костер на южном краю песчаного бугра. Раздувается ветер, свистя в голых тальниках, пылает нажаренное лицо, пепельные тальниковые ветви горят почти без пламени. Стволики как пробирки, набранные из стеклянных кубиков, — удар ветра наливает в них ярчайшее красное вещество, которое так же легко выливается, чуть стихнет порыв. Вьется крупный и плоский пепел. Скрипит песок на зубах. На газете сахар в пачке, чай, кусок красной волокнистой тушенки на ломте хлеба. В протоке звонко и протяжно орут лебеди.
— Этим бы только бакаланить! — Хромых открывает топором сгущенку, отвалив кругляшок крышки и облизав кончик лезвия, — а то некоторые сделают две дырки и тя-янут резину.
Густая сгущенка медленно растворяется в крепком чае. У Гены хорошее настроение, он рассказывает байки:
— У кержаков — из аэросаней веялка для ягод. Дед и парень. Дед: «Не туда сыпешь, туда надо». Пальцем показал, и палец оттяпало. — Рассказывает очень смешно, к развязке глаза все больше оживляются, и прорывается неудержимый хохоток. — Почтаря знашь у нас, Елизарыча? Артист — поискать. Баба у него уехала в отпуск с ребятишками. Ему недели через три это дело надоело — хозяйство, почта, все такое, короче, телеграмму ей отбил: «Гнездилов умер. Срочно приезжай». Уже не помню, как подписался. Я как раз на угоре стоял: она с теплохода с ребятишками подымается. В платке черном. Лица нет. К ограде подходит — там Елизарыч лыбится. Надо было ее видеть: побелела, позеленела — и тре-есть ему по рылу! Короче, заслужил. Бывало, поддаст и дразнит ее: а ну зажарь-ка мне, зажарь мне, знашь кого, червяка!
— Что-то я спросить хотел, — сказал Митя, морщась.
Гена молчит, потом неторопливо отзывается:
— У меня бабка говорила: когда не можешь вспомнить — пошевели кочергой в печке.
— Это от отца у меня. Тоже как забудет что-нибудь или потеряет — не успокоится, пока не найдет… — Митя пошевелил в костре палкой. Вот, шевелю — не помогает.
— Плохо шевелишь… Это я у тебя давно спросить хотел. У тебя отец, чё, правда уехал?
— Правда. В Британию. — Митя произнес небрежно: «В Б-а-ританию».
— С концами?
— Ген, спроси, что полегче. Дай Бог, нет. Он же как в командировке.
— Не печатали, что ли, его?
— Да все печатали! Не знаю. Маманя считает, это Аллы происки, ну, жены этой… А по-моему, сам решил.
— Дети-то у него есть еще? — глядя в костер, спросил Гена.
— Сын. Женечка. — Митя помолчал, закатывая палкой в костер отскочивший уголек. — Мать жалко. Она сама как ребенок. Боится всего: то микробов, то грабителей…
Вода в задрожавшем чайнике вздыбилась белым туманцем.
— Сначала ушел, потом уехал, — задумчиво сказал Гена, сняв чайник тальниковым крючком, — улететь осталось.