Инстанция буквы в бессознательном (сборник) - Жак Лакан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, истолкование сопротивления приводит нас к той самой двусмысленности, которая была выше проанализирована нами в позиции слушателя и которую вновь вызывает здесь к жизни простой вопрос: «Кто сопротивляется?». «Мое Я», — отвечала первая теория Фрейда, имея, конечно, в виду личностный субъект, но взятый лишь в самом предварительном виде, исключительно под углом зрения его динамики.
Вот здесь-то новая ориентация техники как раз и впадает в ошибку: она именно так на этот вопрос и отвечает, пренебрегая при этом тем обстоятельством, что смысл «Моего Я», которым она оперирует, Фрейд, оракул его, успел изменить, поместив его в свою новую топику — причем именно с целью лучше оттенить тот факт, что сопротивление не является привилегией «Моего Я», так как «Оно» и «Сверх-Я» участвуют в нем в равной мере.
В результате это последнее усилие его мысли так и не было
окончательно понято: недаром авторы — теоретики «поворотного пункта» — так и крутятся до сих пор вокруг инстинкта смерти, не в силах решить, с чем именно в «Моем Я» и «Сверх-Я» аналитика должен субъект себя идентифицировать — крутятся, так и не сделав ни одного шага вперед, но нагородив зато множество бессмыслицы, с которой не найти уже сладу.
Заведомо неверно определив для себя, какой именно субъект находит себе приют в слове, они третируют конституирующий симптом субъект как субъект, наоборот, конституируемый, как они выражаются, в материале, в то время как «Мое Я», в сопротивлении выступающее как всецело конституированное, становится у них субъектом, к которому аналитик в дальнейшем обращается как к конституирующей инстанции.
Утверждать, будто понятие «Моего Я» подразумевает личность в ее «цельности», неправомерно — даже (и тем более) если именно оно обеспечивает подключение органов так называемой «системы восприятие-сознание». (Вспомним: разве не Сверх-Я выступает у Фрейда главным гарантом опытного соприкосновения с реальностью?)
Фактически речь идет о возврате идеологии самого реакционного (но зато сколь поучительного!) типа, которая во всех остальных областях уже отрекается от себя по причине окончательного банкротства[16].
Достаточно прочесть первые же фразы книги м-ль Анны Фрейд «Мое Я и механизмы защиты»[17]: «В определенные периоды развития психоаналитической науки любые проявления теоретического интереса к „Моему Я“ индивидуума встречали откровенное осуждение… Любое перемещение интереса от самых глубоких слоев психической жизни к более поверхностным, равно как и любой поворот от исследования „Оно“ к „Моему Я“ считались, как правило, первым признаком неприязни по отношению к психоанализу», — чтобы расслышать в этой тревожной прелюдии к наступлению новой эры ту зловещую музыку, в которую облечена в «Финикиянках» Эврипида мифическая связь персонажа Антигоны со временем, когда на действия героя вновь ложится тень Сфинкса.
С тех пор нам успело набить оскомину напоминание о том, что мы не знаем о субъекте ничего, кроме того, что он пожелает дать нам знать о себе сам, а Отто Фенихель даже изрек в простоте своей как не подлежащую обсуждению истину ту мысль, будто «именно на Мое Я возложена задача понимать смысл слов»[18].
Следующий шаг уже ведет к путанице между сопротивлением, с одной стороны, и защитой «Моего Я», с другой.
Понятие защиты, которым Фрейд впервые воспользовался в 1894 году для первичного соотнесения невроза с общепринятыми представлениями о функции заболевания, было позднее, в очень важной работе «О ингибиции, симптоме и тревоге», взято им на вооружение вновь — на этот раз с целью подчеркнуть, что «Мое Я» формируется из тех же моментов, что и симптом.
Но уже само семантическое употребление термина «Мое Я» в качестве глагольного субъекта, которое находим мы в только что цитированной нами книге м-ль Анны Фрейд, достаточно ясно свидетельствует как об отступничестве, которое освящает она здесь своим авторитетом, так и о новой ориентации, в которой Мое «Я» выступает уже как объективированный субъект, механизмы защиты которого конституируют сопротивление.
Лечение предстает в этом случае как атака, предполагающая существование у субъекта последовательного ряда систем защиты — что прекрасно подтверждает высмеянная походя Эдуардом Гловером «лапша», которую вешают нам на уши те, кто тщится прибавить себе веса, без конца задаваясь вопросом о том, «достаточно ли хорошо была проанализирована агрессивность»[19]; это и позволяет нашему простаку ничтоже сумняшеся уверять нас, будто никаких проявлений переноса, кроме агрессивных, он сроду в жизни своей не встретил.
Таким образом, пытаясь поправить дело, Фенихель придает ему оборот, запутывающий его еще более. И хотя то, что он говорит, намечая порядок операций по преодолению рубежей защиты субъекта, который он рассматривает как своего рода крепость — порядок, из которого следует не только то, что вся совокупность защитных рубежей субъекта призвана отвлечь атаку от того единственного, который, прикрывая ближайшие доступы к тому, что за ним скрывается, тем самым уже выдает его, но также и то, что этот последний рубеж и становится в этой игре главной ставкой, вплоть до того, что если влечение, которое он маскирует, обнаруживает себя неприкрыто, то в этом следует видеть последний маневр, направленный на то, чтобы этот рубеж сохранить — не лишено определенного интереса, впечатление реальности, которое нас к этой стратегии привлекает, служит лишь прелюдией к пробуждению, которое требует, чтобы там, где даже малейший намек на истину исчезает, диалектика вновь вернула себе право продемонстрировать, что она вовсе не должна быть бесполезной для практики — хотя бы в том, чтобы вернуть ей смысл.
Ибо если то, что она открывает, ничуть не более истинно, чем то, что она скрывает, то бессмысленному поиску пресловутых глубин не будет больше конца, и анализ, однажды забыв об этом, немедленно деградирует, превращаясь в грандиозную психологическую головоломку, о которой отражения ее в практике иных аналитиков дают более чем яркое представление.
Притворяться, будто притворяешься, диалектика действительно допускает, но это ничуть не умаляет того обстоятельства, что правда, в которой субъект сознается специально, чтобы ее приняли за обман, отличается от того, что было бы сказано им по ошибке. Однако сохранение этого различия возможно лишь в диалектике интерсубъективности, где конституируемый дискурс предполагает конституирующую его речь.
Уходя от посюстороннего объяснения этого дискурса, его неизбежно перемещают в область потустороннего. Если раньше, в крайнем, или просто в удобном, случае, дискурс субъекта можно было в исходной перспективе анализа вынести за скобки ввиду функции его, состоящей в том, чтобы вводить в заблуждение и чинить открытию истины всяческие препятствия, то теперь он обесценивается на всем протяжении анализа и в качестве исполнителя другой функции — функции знака. Тем, что в нем отвлекаются от всякого содержания, обращая внимание лишь на дикцию, тон, паузы и мелодику, дело больше не ограничивается. Похоже, что еще немного, и ему должны будут предпочесть любые другие проявления присутствия субъекта, как, скажем, его способ вступать в разговор, поведение, присущую его манерам аффектацию, то, как он прощается при уходе; поведенческая реакция в ходе сеанса вызовет больше интереса, чем синтаксическая ошибка, и оценена будет скорее как показатель тонуса, нежели как значимый жест. Какая-нибудь эмоциональная вспышка или урчание в животе будут желанными свидетелями мобилизации сопротивления, и глупость фанатиков переживаемого дойдет до того, что во взаимном обнюхивании они обретут, наконец, вожделенную последнюю цель.
Но по мере того, как от дискурса, в который вписывается подлинность аналитического отношения, отвлекаются все больше, то, что продолжают при этом называть его «интерпретацией», начинает определяться почти исключительно знанием аналитика. Конечно, знания его на этом пути значительно возросли, но полагать, будто интеллектуализма в анализе удалось таким образом избежать, еще рано, по крайней мере до тех пор, пока не будет признано, что сообщение этого знания субъекту представляет собой всего-навсего внушение, к которому критерий истины остается неприложим. И вот, Вильгельм Райх, в своем способе анализа характера, который справедливо считается существенным этапом в развитии новой техники, определивший условия вмешательства безупречно, действительно признает, что успех этой техники зависит исключительно от настойчивости, с которой она применяется[20].
Даже проанализировав сам факт этого внушения как таковой, мы настоящей интерпретации из него не сделаем. Все, что способен