Сигареты - Хэрри Мэтью
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За обедом он у нее спросил:
– Почему не вчера вечером?
– Где? На переднем крыльце? На заднем сиденье? В гостинице на час? Нам по-прежнему, – добавила она, – нужно какое-то место. Мне кажется, я знаю где. У тебя кожа не одурела?
Они поехали в деревню, которая называлась Озеро Джордж. Поначалу миссис Куилти отнеслась враждебно[8]. Давным-давно она работала у матери Оливера и сказала ему:
– Вы же не мистер Рэчетт[9], вы Оливер Прюэлл. Мастер Оливер, разве можно просить о таком!
Оливер приготовился бежать.
Элизабет сказала:
– Тем больше причин нам помочь, миссис Куилти. Я никогда не беседовала о вас с миссис Прюэлл, но уверена, у нее не найдется ничего, кроме похвал, а Фредерик Стоктон рекомендовал вас в самых пылких выражениях…
– Трудные нынче у нас времена, вот что я скажу, – перебила ее миссис Куилти. – Тяжело деньги даются, раз уж правительство все их себе налогами забирает, даже чтоб дом поддерживать в порядке, надо людям начинать городские ставки платить, а в конечном счете никакого уважения не осталось, молодежь уже совсем не уважает, вообще никакого уважения – к людям моего возраста, раньше-то, бывало, молодые люди шляпы приподымали, а нынче повезет, если хотя б кивнут. – Пауз миссис Куилти почти не делала. – Восемнадцать пятьдесят в неделю, плата вперед, будьте любезны.
Элизабет заставила Оливера испробовать комнату немедля. Колебания его остались в прошлом.
Он у нее спросил:
– Кто такой Фредерик Стоктон?
– Его твой отец должен знать. У него была договоренность с миссис Куилти. Еще он знакомил ее с другими господами. Отсюда и праведное негодование. Она вполне себе артисткой была, похоже. Так и расплатилась за дом. Тебе не следует спускать ей с рук.
– Если она когда-нибудь сообщит моей матери…
– Ей твоя мать до лампочки. Она знает только, что тебе нет.
– Так что ж она тогда беспокоилась?
– Показать, кто тут главный. Ты слишком уязвим, дорогуша. Послушай: хочешь – будь удобен другим, а хочешь – пусть другие будут удобны тебе.
– Ладно. – Оливер задумался. – Даже моя мать?
Элизабет улыбнулась.
– Понимаю, о чем ты… Она до сих пор следит, когда ты приходишь и уходишь?
– Нет. Но много обо мне думает.
– Немудрено. Она же мать.
– Я уже больше не знаю, что именно она обо мне думает. Я бы предпочел возвращаться домой к тебе.
– Ты бы хотел меня своей матерью?
– Еще как хотел бы.
– Дудки, детка. – Она вонзила три ногтя ему в промежность. – Любить тебя по-матерински? Даже миссис Куилти ума хватает.
Оливер покраснел.
– Любить? – Элизабет звучно чмокнула его. Взяла в плен локтями и коленями.
– Эй! – возмутился он. – Мне, что ли, полагается тебя любить?
– А что, думаешь, здесь происходит?
– Ничего я не думаю. Не знаю. Я потрясно провожу время. Вот это я люблю…
Элизабет позволила ему самому переползти к следующему вопросу, который он задал чуть ли не пискляво:
– Ты меня любишь?
Нелепо вздев брови, Элизабет ответила:
– «Ненаю. Потрясно провожу время…» Балбес. – Она облизнула ему губы.
К Элизабет Оливер питал восторженное любопытство, точнее – к тому, что́ она сделает дальше, и не только в постели.
В колледже он «писал»; теперь он сочинял ей стихи. Они украдкой втискивались между эротическим и непристойным. Она медленно прочитывала каждое ему вслух, отчего он ежился, просила еще.
В конце третьей недели июля Оливер получил письмо от Луизы, подруги, которая и познакомила их в самом начале. Та цитировала Элизабет, писавшую о нем: «Мой Оливер! Такой элегантный, такой сметливый, и что с того? Для этого существуют доверительные фонды. Есть в нем что-то еще, способное искупить алчность его предков и омерзительную дороговизну его образования: талант уносить ноги. Он только что сочинил сонет о моей филейной части, и тот до того хорош, что я клянусь (а) его опубликовать и (б) каждый день езжу на лошади, чтобы сонет по-прежнему соответствовал действительности…» Читая это, Оливер твердил себе нечто вроде: она думает, следовательно, я существую.
Замечания Элизабет также ввергли его в смятенье. Неужто нет в нем иной ценности, кроме как будущего писателя? Придется ль ему смотать удочки? Оливеру нравились его удобства. И, что еще непосредственнее, его тошнило от мысли: окажись его стихи опубликованы, их могут прочесть его мать и отец, – страх нелепый и при этом настоящий.
Как-то днем в середине августа Элизабет предложила поехать порыбачить в озере Люзёрн.
– Терпеть не могу рыбалку.
– Хотя бы выяснишь, как оно бы могло быть. – У Оливера зародилось подозренье, что она имела в виду: его отец вываживает мушкой форель в зловещей листве.
– Что мы ловим? – спросил он, отталкивая ялик от берега.
– Кто ж знает. Умеренноротого окуня?
Гребли по очереди. Дважды вытаскивал Оливер круглоглазых, грубочешуйных окуньков, некоторое время плескавшихся в металлическом ведре. Посреди озера Элизабет сложила весла.
День стоял серый и безмятежный. Они лежали на дне лодки. Оливер устроился головой на обитой мягким банке в корме, Элизабет примостилась у него под боком, щека в изгибе его плеча, одна рука – у него под расстегнутой рубашкой. О медленно вращавшуюся лодку с переменной резвостью шлепала вода.
Он наблюдал за медленными кругами лодки, за тем, как перед мягким шлепком в борт собираются маленькие волны. По-над озером от заросших тростником берегов тянуло мульчей. Вода и сопки подрагивали в рассеянном сером свете. Жизнь как будто завершилась, а ему снилось воспоминанье. Он не мог сказать, каково ему. Чувства его превратились в повторения волн – и серости, которая почти не менялась под ярким низким небом.
Лодку он пустил в дрейф. Некуда ему было плыть. Он не размышлял – разве что внутри самой грезы. Все, что когда-либо произошло, лишь мнилось – мнилось, будто пригрезилось, несущественное, без сути. Лодка сонно покачивалась, поворачиваясь туда и сюда, предоставляя ему чувства, мысли, их предметы. На единственный миг, быстро миновавший, он попробовал сказать о том, что с ним происходит (может, Гегель, может, Гейне; они тоже несущественны). Не за что было хвататься. Его целиком окружал сон его существа. Его окружало ничто. Ему не требовалось ничего вне себя, за пределами этого сна.
Прошел час. Он безотрывно смотрел в небо. На западе темнеющая серость изменилась. Очерк сопок сверху тлел тусклыми фестончатыми рифами красных угольков.
– Ничто за