Капли крови - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Петр, зачем ты опять напрасно мучишь себя и меня? Мы так с тобою близки с детства, — но мы так расходимся! У нас разные дороги, мы по-иному думаем, иному веруем.
Петр слушал ее с выражением страстного нетерпения и досады. Елисавета хотела продолжать, но он заговорил:
— Ах, к чему это… эти слова! Елисавета, забудь в эту минуту о наших разногласиях. Они так ничтожны! Или нет, пусть они значительны. Но я хочу сказать, что политика и это все, что нас разделяет, это все только легкая накипь, мгновенная пена на широком просторе нашей жизни. В любви — вечная правда, в сладостной влюбленности — откровение вечной правды. Кто не живет в любви, кто не стремится к единению с любимым, тот мертв.
— Я люблю народ, свободу, — тихо сказала Елисавета, — моя влюбленность — восстание.
Петр, не слушая ее, продолжал:
— Ты знаешь, что я люблю тебя. Я люблю тебя давно. Вся душа моя, как светом, пронизана любовью к тебе. Я ревную тебя, — и не стыжусь сказать тебе об этом, — я ревную тебя ко всем, к этому блузнику, с которым ты злоумышляла бы, если бы у него хватило ума и смелости быть заговорщиком, — к этим полумыслям, которыми ты обольстилась, чтобы не любить меня.
И опять тихо сказала Елисавета:
— Ты укоряешь меня за то, что мне дорого, упрекаешь меня за лучшую меня, хочешь, чтобы я стала иною. Ты не меня любишь — тебя соблазняет прекрасный Зверь, мое молодое тело с улыбками и с ласками…
И опять, не дослушав ее, страстно заговорил Петр:
— Елисавета, милая, полюби меня! Ты никого еще, конечно, не любишь. Нет, не любишь? Ты не успела влюбить себя, сковать свою душу. Ты свободна, как первая невеста человека, ты прекрасна, как его последняя жена. Ты созрела для любви, — для моей любви, — ты жаждешь поцелуев и объятий, ты дрожишь от страсти, как я: — о, Елисавета, полюби, полюби меня!
— Как я могу? — сказала Елисавета.
— Елисавета, любовь — заповедь! — воскликнул Петр. — Надо хотеть полюбить. Только пойми, как я тебя люблю, — и уже ты меня полюбишь. Моя любовь должна зажечь в тебе ответную любовь.
— Друг мой, ты не любишь ничего из того, что мое, — возразила Елисавета, — ты не любишь меня. Я не верю, — прости, — не понимаю твоей любви.
Петр мрачно нахмурился, и угрюмо сказал:
— Ты обольщена лживым, пустым словом — свобода. Над смыслом его ты никогда не думала.
— Я мало еще о чем успела думать, — спокойно возразила Елисавета. — Но чувство свободы мне ближе всего. Я не сумею передать его тебе словами, — я знаю, что на земле мы скованы железными узами необходимости и причин, — но стихия моей души — свобода, — пламенная стихия, и в ее огне сгорают цепи земных зависимостей. Я знаю, что мы, люди, на земле всегда будем слабы, бедны, одиноки, — но когда мы пройдем через очищающее пламя великого костра, нам откроется новая земля и новое небо, — и в великом и свободном единении мы утвердим нашу последнюю свободу. Все это я говорю сбивчиво, плохо, — я не умею сказать ясно того, что знаю, — но оставим, пожалуйста, оставим этот разговор.
Елисавета поспешно вышла из беседки, Петр медленно пошел за нею. Лицо его было печально, и глаза его ярко горели, — но слева не рождались, бессильная поникла мысль. Вдруг он встрепенулся, поднял голову, улыбнулся, догнал Елисавету.
— Ты любишь меня, Елисавета, — сказал он уверенно и радостно, — ты любишь меня, хотя и не хочешь сказать этого. Ты говоришь неправду, когда уверяешь, что не понимаешь моей любви. Ты знаешь мою любовь, ты веришь в нее, — скажи, разве можно поверить в то, что тебя любят, и не полюбить?
Елисавета остановилась. Глаза ее зажглись странною радостью.
— Еще раз говорю, — сказала она спокойно и решительно, — ты любишь не меня, — ты любишь Первую Невесту. А я ухожу от тебя.
Петр стоял, бессильный, бледный, тусклый, и смотрел за нею. Между кустами колыхалось солнечно-желтое платье на матовом небе догоравшей зари. Елисавета уходила от узко пылающих огней старозаветной жизни к великим прельщениям и соблазнам, к буйному дерзновению возникающего.
Глава пятая
Петр и Елисавета сошли вниз к реке, туда, где была пристань для лодок. Две лодки казались покачивающимися на воде, хотя было совсем тихо, и вода стояла гладкая и зеркальная. Поодаль, за кустами, виднелся парусиновый верх купальни. Елена, Миша и мисс Гаррисон были уже здесь. Они сидели на скамейке, на площадке в полугоре, где дорожка к пристани переламывалась. Открывался с этого места успокоенный вид на излучину тихой реки. Вечерела, тяжелела вода, тусклым свинцом наливалась.
Миша и Елена набегались, раскраснелись, никак не могли погасить резвых улыбок. Англичанка спокойно смотрела на реку, и ничто не шокировало ее в вечереющей природе и в успокоенной воде. Но вот пришли двое, внесли свое напряженное волнение, свою неловкость, свою смуту, — и опять завязался нескончаемый спор.
Встали с этой скамейки, где так далеко было видно, и откуда все видимое являлось спокойным и мирным. Перешли вниз, к самому берегу. А вода все-таки была тихая и гладкая. И взволнованные слова неспокойных людей не колыхали ее широкой пелены. Миша выбирал плоские каменные плитки, и бросал их вдаль, чтобы они, касаясь воды, отскакивали. Делал это по привычке. Спор волновал его. Руки его дрожали, камешки плохо рикошетировали, — досадно было, но он старался скрыть досаду, пытался казаться веселым. Елисавета сказала:
— Миша, кто лучше бросит, — давай на пятачок. Стали играть. Миша проигрывал.
Из-за изгиба берега, от города, показалась лодка. Петр всмотрелся, и сказал досадливо:
— Господин Щемилов опять припожаловал, наш сознательный рабочий, российский социал-демократ.
Елисавета улыбалась. Спросила с ласковым укором:
— За что ты его так не любишь?
— Нет, ты мне скажи, — воскликнул Петр, — почему эта партия российская, а не русская? Зачем такая высокопарность?
Елисавета спокойно ответила:
— Российская, конечно, а не только русская, потому что в нее может войти не только русский, но и латыш, и армянин, и еврей, и всякий гражданин России. Мне кажется, это очень понятно.
— А мне непонятно, — упрямо сказал Петр. — Я вижу в этом только балаган, совсем ненужный.
Меж тем лодка приблизилась. В ней сидели двое. На веслах — Алексей Макарович Щемилов, молодой рабочий, слесарь, в синей блузе и мягкой серой шляпе, невысокий, худощавый, с ироническим складом губ. Елисавета была знакома со Щемиловым с прошлой осени. Тогда же она сошлась и с некоторыми другими рабочими и партийными деятелями.
Щемилов причалил к пристани, и ловко выпрыгнул из лодки. Петр сказал насмешливо, кланяясь с преувеличенною любезностью:
— Пролетарию всех стран мое почтение.
Щемилов спокойно ответил:
— Господину студенту нижайшее.
Он поздоровался со всеми, и сказал, обращаясь преимущественно к Елисавете:
— Вашу собственность вам прикатил. Едва ее у меня не сперли. Наши слободские о священном праве собственности имеют свои особые понятия.
Петр закипал досадою. Самый вид молодого блузника раздражал его, слова и повадки Щемилова казались Петру нахальными. Петр сказал резко:
— По вашим понятиям, насколько я понимаю, священны не права, а грубое завладение.
Щемилов свистнул, и сказал:
— Таково, батенька, и есть происхождение всякой собственности, — грубо завладел, да и баста. Блаженны обладающие, — поговорочка, сложенная грубо завладевшими.
— Это вы откуда же нахватались? — насмешливо спросил Петр.
— Крупицы мудрости падают и к нам от стола богатых, — в тон ему ответил Щемилов, — ими мы по малости и питаемся.
В лодке оставался еще один молодой человек, тоже, по-видимому, рабочий. Это был робкий на вид, худой, молчаливый юноша с горящими глазами. Он сидел, держался за тесемки руля, и опасливо поглядывал на берег. Щемилов глянул на него насмешливо и любовно, и позвал его.
— Ползи сюда, Кирилл, не бойся, — здесь все народ собрался весьма благодушный, и до нашего брата очень охочий.
Петр сердито промычал что-то. Миша улыбался. Он ждал нового человека, хотя и боялся немирных споров. Кирилл неловко вылез из лодки, неловко стал на песке, понурив голову и расставив ноги, и, чтобы скрыть мучившее его ощущение неловкости, стал улыбаться. Петру было досадно. Он сказал, стараясь говорить любезно:
— Сядьте, пожалуйста.
Кирилл ответил искусственным басом:
— Сижен достаточно.
Продолжая улыбаться, сел, однако, на край скамьи, и чуть не упал, растопырил руки, мазнул Елисавету, рассердился на себя, покраснел, сел подальше от края, и сказал:
— Сидел два месяца, административно.
И всем были понятны эти странные слова. Петр спросил:
— За что же?
Кирилл поежился. Сказал неловко в угрюмо:
— У нас на этот счет просто, — чуть что, сейчас самые смертоносные меры.