Газета День Литературы # 85 (2004 9) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А наша действительность, еще не отмеченная историческими сдвигами во всех сферах и областях, не давала духу желанной пищи. Дух роптал. Поначалу затаенно, а потом все смелее, откровеннее. На этом и строилась духовность, во всяком случае, передовой части советской интеллигенции.
Критически оценивая свое сегодня, они не могли предвидеть, не умели трезво прогнозировать свое завтра, взбудораженное социально-историческими потрясениями. Понимали: без вкушения запретных плодов нечего и говорить о переходе в иное состояние бытия. Но как-то отошло на задний план, что воистину запретное — это нечто запредельное в области духа. А вовсе не вещное, импортное, инвалютное. Здесь же среда первых западных запретных плодов — джинсы. Они хоть к "поддельные", но как некий ''идеологический джинн, которого нам с далеким прицелом запустили из-за океана", ворвались в нашу сонную повседневность, пошли по рукам, вот кажется, и нас по рукам пустили...
В той застойно-сонной, таким странным образом пробуждающейся повседневности строились вполне нормальные человеческие отношения, завязывались узы дружбы и любви. И мог сложиться любовный треугольник: Женя Карчаев — Римма Остроухова — Влад Куликов, если бы последний не был женат.
Куликов, "сам Куликов", как его называли, трудился все больше над своими "очередными нетленками". Римма симпатизировала ему, проявляла минутные слабости, изучая все закоулки и подступы к его огромному дому на Садовом кольце. Но для нее — "либо всё — либо ничего". А Влад Сергеич, по свидетельству Жени Карчаева, вызвавшего его на откровенность, заявил, что разводиться не будет.
Сам же Карчаев в гостях у Риммы в порыве нежности решается на трепетно-дерзкий поступок. "Уткнул лицо во впадину, образованную плотно сжатыми коленями... Лицо касалось ее бедер — как в прохладный ручей окунул. Обхватил теплый торс и, сколько мог, пробежал пальцами, не поднимая головы, по спине, еле касаясь, как бы вновь создавая форму женского тела.
— Что ты? Успокойся…
— Я спокоен.
Ловил ртом ее вздрагивающий живот, целовал грудь. Гладила его голову, перебирала пряди, пропуская их между пальцев. Что делает, думала, Господи, уронит. Аккуратно пронес в узкий проем двери и медленно опустил на подушки дивана".
И Римма сдалась его вежливо-настойчивой активности, согласившись впоследствии пойти за него замуж…
Запад выманивал одного за другим. Им самим он всё меньше казался таким, каким они его представляли читателю. В нем открывалась загадочная неясность новизны. Вот и Римму, женщину с "манящей неясностью сюжета" во всем ее облике, с независимостью нрава, он притягивает. Но она внутренне еще сопротивляется. И на полушутливое предложение Карчаева поднакопить валюты-"илюты", да дать тягу, она с растяжкой отвечает: "Я бы вряд ли там смогла. За этой их разрекламированной улыбкой только глупый не видит напряженного оскала — не тронь, отвяжись, отстань. Это наша социалистическая ментальностъ — тебе все должны. Там никто никому не должен, там жизнь — борьба. Вести эту борьбу легче с большими деньгами. Постоянное стремление выстоять, выжить, победить, выиграть, заработать...".
Но что если этой борьбы для ощущения полноты бытия им тогда как раз и недоставало? Подспудно вызревал в них иной строй мыслей и чувств, критическое неприятие "совдепии, где каши не сваришь". Исподволь, давно вынашивался в них побег из общества, которое они же сами олицетворяли, на свободу, маняще неясную для них самих. Как некий побег от себя, из себя — вовне, в иные дали…
Они уже были психологически готовы к мощным и крупным социально-общественным потрясениям, готовы были поддержать большие перемены, но едва ли в силу своих революционных качеств и убеждений, а скорее — наоборот, как это ни парадоксально. Пассивное подчинение судьбе, даже самой блестящей, отмеченной премиями и наградами, становилось для них всё более в тягость, а для наиболее талантливых и деятельных, не умеющих подлаживаться под систему — и вовсе невыносимо.
Их настроения, пожалуй, улавливались иностранными коллегами. Возможно, поначалу они не были использованы именно в целях подрыва всей нашей системы. Но обоюдное сближение, "братание" представителей двух антагонистических систем явно поспособствовали этому. Не случайно Карчаев вспоминает: "В институте как пример идеологической войны против Советского Союза я запомнил слова госсекретаря президента Кеннеди: "Кофе и коктейли сделают свое дело".
Всё отчетливее виделось, что в Стране Советов "уродливый строй мыслей и форм жизни" и что он "все больше и быстрее дряхлел, разваливался и требовал незамедлительного и весьма решительного капительного ремонта". И мало кто в то время мог предположить, что если и начнется такой ремонт, то приобретет "совершенно чудовищную картину", и Советский Союз станет одной из "точек неблагополучия" на планете.
Умонастроения интеллигенции приблизили и ускорили переломные годы перемен. "Власть на подсознательном уровне сама стремилась к своему концу". Вместе с гласностью прошла негласная команда на самоликвидацию системы. Идеологические работники, люди с развитой интуицией, ощутили этот сигнал, он словно раздваивал их. Возможность пользоваться благами западной цивилизации успокаивала, побуждала легко принимать чуждую, но привлекательную западную идеологическую и культурную упаковку…
Горбачевскую говорильню Римма с Карчаевым сразу приняли с неприязнью. Римма безапелляционно называет Горбачева "предателем, лицемером", "болтуном, балаболом, бабьим подкаблучником". Карчаев ерничает: "Кретинизм как высшая и последняя стадия перестройки отдельно взятого общества".
"Процесс пошел", выражаясь по-горбачевски,— и началась цепная реакция распада общественного сознания, расщепления атомов не только прежней социалистической нравственности, но и элементарной человеческой морали. Сюжет романа и выстраивается в соответствии с временем: поначалу влекущим, заманивающим в западню (не только в западную, но и в свою собственную — то ли в сознательной измене себе, своему строю, своей среде, стране, то ли в устремлении на авось).
Всё, как в игре в рулетку, из русской трансформирующейся в более цивилизованную с виду. "Теперь по всей когорте был нанесен сокрушительный удар" — по всем влиятельным институтам: ЦК, Политбюро, КГБ, МИД, Госплану и т. д. "Самое смешное, что и они тоже сделали всё для подготовки этого безжалостного и неожиданного удара".
Ширился раскол между российскими и союзными властными структурами. Созревали межнациональные конфликты. Отворилась "бездна, через которую предстояло перелететь". И казалось, Союз стоит у последней черты и выстреливает себе в голову всё новыми реформами. Раз — осечка, два — осечка... И вот Советского Союза не стало.
Когда заголовок произведения выстреливает в "десятку",— в этом залог общего успеха авторского замысла. Автор останавливает свой роман перед грядущим октябрем 1993 года, с выстрелами в Белый дом. Но предчувствием этого самоубийственного действа дышит весь роман, особенно его третья заключительная часть.
В нравственно больном обществе расколотой страны Карчаев остро осознает, что все они — "люди без родины": "Если нашей родиной был Советский Союз, то, стало быть, теперь все мы — эмигранты, с грехом пополам перебирающиеся в другую страну, под названием Россия. И в этой новой, полудикой стране, без законов, без правил жизни, нам, судя по всему, придется так же весело и несладко, как первым переселенцам, которые высаживались на дальних берегах только что открытых континентов в прошлом..."
Очень остро и противоречиво схлестнулись силовые линии, разрывающие российское общество на части, в Римме. Полюбив преуспевающего американца Ирвина Картера, она покидает Россию, чтобы завести новую семью, начать новую жизнь в "Счастливых Штатах Америки". На самом деле, она ступила на роковую стезю, крутнула барабан, в свою сыграв рулетку. И у всех на виду оставила мужа, "бросила так бесхитростно и в общем-то оскорбительно для мужа — сбежала с другим".
Потом Римма признается Куликову, что там, в Америке, "всю их жизнь хваленую, убогую, провинциальную, сонную, застойную, развратную, тупую рассмотреть за месяц в лупу — и можно повеситься... В Европе — теплее. Но тоже отчужденность кромешная. Никто никому не нужен, не должен... Водоотталкивание какое-то. Зациклены все на себе". И со вторым мужем ей не повезло, он оказался "двойной ориентации"…
В канву романа всё ощутимее проникают ностальгические интонации. Разоблачительного пафоса как будто и нет. Люди-персонажи романа сами раздеты перед судом истории. А суд истории — идет. И в авторской интонации — растворяется…