Временное пристанище - Вольфганг Хильбиг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ц., сказала она, тоже должен подумать. Пусть поймет, хочет ли он с ней жить. Совершенно очевидно, что он этого не знает. И в результате она теперь тоже уже не знает. И хорошо бы ему подумать над тем, в самом ли деле он пьянствует потому, что не может писать (так он, помнится, заверял), или же, наоборот, потому и писать не может, что без просыпу пьет.
А еще пусть подумает вот о чем: вдруг для него жизнь с женщиной всегда влечет за собой невозможность писать (вернее сказать, он что-то подобное вообразил). И дело не только в женщине. Вдруг он вообще не выносит человеческой близости, вдруг она несовместима для него с писанием…
– Но мы ведь живем не вместе, мы ведь раздельно живем, – возразил было Ц.
– К счастью! – отрезала Гедда.
Тогда в Мюнхене он и в самом деле мог бы над этим поразмыслить, должно быть, затем и ехал туда. Возможно, пришел бы к похожим выводам… это были бы мысли, с которыми трудно смириться. Конечно, он и сам уже подумывал… но почему, почему это так? Почему он не выносит близости? Потому что другие потребуют аргументов в защиту писательства? Но почему человек, который сидит себе, тюкает по клавишам, относительно смирно себя ведет, – почему он обязан подыскивать аргументы? Оправдывать свое писательство?! У него отродясь аргументов не было, тем более убедительных. Аргументы прямо-таки взывают к контраргументам; последних хоть отбавляй, далеко ходить не приходится. Он по самую маковку нашпигован контраргументами.
В Мюнхене он был предоставлен себе, а все равно не писал. Мог бы, по крайней мере, сообразить, что Гедда, которая сама пишет, не станет требовать аргументов. Он не может писать, потому что сам встал себе поперек дороги, вот и вся недолга. По мнимо ничтожному поводу между ними случилась размолвка, из которой выросла ссора, испытание на разрыв: он забыл день рождения Гедды, все из-за водки. В ходе этой ссоры Гедда и потребовала, чтобы он на время оставил ее одну; скверно, что Гедда не пожелала сказать, на какое именно время.
В те угрюмые дни в Мюнхене он казался себе арестантом, отправленным в ссылку на неизвестный срок: конец срока зависит от его поведения… но, как подобает себя вести, он не знает. Чем больше пил, тем полнее завладевало им чувство, что он отлучен… навсегда, осужден терпеть эту ссылку до конца своих дней. Парализующий ужас, питаемый этой мыслью, заглушался одним алкоголем…
Конец его пребывания в Мюнхене вышел сумбурным; он нимало этому не способствовал, но сыграл нечто вроде заглавной роли, и тем самым сия концовка вполне отвечала его характеру. Запомнилось несколько четких пронзительных картинок, но они выпирали из зон тумана, бессвязные, несводимые в ясный сюжет. Разбуженный блекотанием телефона, он, шатаясь, поднялся с кровати. Не сверкни надежда, что это Гедда, что это она уже давно пытается дозвониться, – не подошел бы. За окнами было опять темно, ранний вечер, в комнатах стыло. Я в Мюнхене! сказал он себе; это первое, что он себе говорил, когда просыпался. А первое, что чувствовал, – дикая боль в затылке, для встречи с которой в бутылке всегда оставлялось на два пальца шнапса. Он отчаянно рыскал по всем трем комнатам в поисках телефона; наконец взял трубку, сказал:
– Алло!
В трубку проник женский голос, безостановочно тараторивший нескончаемо длинными предложениями. Это не Гедда. Постепенно до него доходило, что звонят ему, что это жена знакомого, в квартире которого он остановился. Он, к сожалению, должен съехать… в смысле, с квартиры… прямо сегодня… без этого не обойтись! Но разумеется, только на время…
– Что? – встрепенулся он.
На время! Не навсегда, только на праздники, где-нибудь до первых чисел января. Ее муж вернулся, еще до обеда. И постоянно звонил, но никто не снимал трубку. Сейчас он едет к себе на квартиру… ведь был уговор, что к Рождеству он вернется. Ей очень жаль, она все думает, не слишком ли это все быстро… не повредит ли это ему.
Об уговоре насчет Рождества Ц. помнил смутно.
– Все в порядке, – сказал он. – Я пока сложу сумку.
Ну, зачем уж так торопиться. Не хочет ли он, перед тем как отправиться в клинику, заглянуть сюда и поесть? Муж обо всем с ним поговорил… или нет? Нет?! Ой, как глупо! Итак, муж знаком с одним тамошним доктором – Ц. ведь в курсе дела? И тот согласился принять его прямо сегодня. Тоже не в курсе? Неужели?! Но он ведь согласен? Конечно, он должен явиться на лечение добровольно. Она уверена, так будет правильно… И Гедда наверняка одобрит. Муж сообщил доктору об алкогольной проблеме, и доктор сказал, что дело серьезное.
– Ты говорила об этом с Геддой?
– Она одобряет, можешь не сомневаться.
– Что за клиника?
Специальная, одна из лучших, какие есть в Мюнхене. Ему будет там хорошо, он там отдохнет. Уйти можно в любой момент.
– Наркологическая больница? – спросил Ц.
Муж наводил подробные справки, и доктор, мужнин знакомый, гарантировал, что Ц. в любую минуту может уйти с отделения.
– Если ты так горячо заверяешь, то наверняка все так и есть, – сказал Ц.; в эту минуту в дверь позвонили, он повесил трубку.
Вошел муж и посмотрел на Ц., в чертах лица мужа обозначилась выдержка.
– Твоя жена упредила меня о тебе, – сказал Ц.
– Тогда я рад, что ты еще здесь. – Голос звучал слегка иронично.
Друг быстро обошел квартиру.
– Вещи ты уже сложил, – констатировал он. – Ты прав, лучше поторопиться, сегодня, как-никак, двадцать четвертое декабря.
– Я уже месяц как их сложил.
– Месяц еще не прошел, забыл разве? Ты уж прости, что все, как нарочно, пришлось на праздники. Но именно в праздники тебе там будет особенно спокойно.
– Я равнодушен к праздникам, – сказал Ц. – Я их всегда забываю. А в какой санаторий едем-то?
– «Санаторий» – это отлично! Называется Хаар, довольно известное заведение. Странное, признаться, название. Тихое место в окрестностях Мюнхена.
Ц. вспомнил, что название Хаар когда-то уже слышал.
– Это не та психбольница, где покончил с собой писатель Бернвард Веспер?
– Та самая… – Друг посмотрел с удивлением. – Все-то ты знаешь! Действительно, Веспер был в Ха-аре, и, признаться, не написал о нем ничего хорошего. С собой он покончил, уже когда его в Гамбург перевели. А клинику в Хааре давно обновили, она теперь первоклассная…
Автомобиль катил по ночному Мюнхену; улицы были недвижны, город казался совсем безлюдным. Пока друг крутил колесико радио (с каждого канала неслось одно и то же рождественское нытье), Ц., сидевший на месте рядом с водителем, несколько раз засыпал. Внезапно просыпаясь, чувствовал растерянность, головные боли в затылке отступили, но он долго не мог понять, где находится. Ощущал себя трезвым и беззащитным, выключенным, как радио. Оно наконец замолчало. Похоже, на улице потеплело, «дворники» сметали к краю стекла грязноватый осадок в виде воды и снега. Машина ехала по шоссе, с обеих сторон стояли кусты и голые искривленные деревца; блестящие капли воды, выхваченные сквозь клочья тумана лучами фар, стекали с ветвей странной органической слизью. Местность казалась зловещей, вдали от всякой цивилизации; встречных машин не попадалось. Было чувство, что они едут уже очень долго, Ц. попытался сострить:
– Как будто вот-вот граница…
– Ты про какую границу? – переспросил друг.
Остановились перед закрытым шлагбаумом, возникшим словно из небытия; по обе стороны в темноту уходил забор, на удивление безобидный. Они были в Хааре; друг договаривался с вахтером; Ц. решил было схватить с заднего сиденья сумку и скрыться в кустах на обочине. Он оглянулся в поисках сумки, но шлагбаум уже поднимали, а друг снова садился за руль. Проехали мимо скопления строений, похожих на составленные вкривь и вкось бетонные параллелепипеды; почти ни в одном окне не было света. Остановились у входа, рядом с которым висела табличка Приемный покой. В огромном, матово подсвеченном коридоре, где раскинулся целый парк вечнозеленых декоративных растений, Ц. передали с рук на руки… так, по крайней мере, ему показалось. Очевидно, с первого взгляда понятно, зачем он здесь, – беспомощное пассивное топтание в коридоре выдает его с головой. Спросили паспорт и сразу куда-то дели. Друг справился о враче, с которым якобы договорился, ответом было недоуменное качание головой. Шевельнулась надежда, что их сейчас отошлют восвояси, но сумку уже поднимали с пола, он ощутил аккуратный нажим в плечо; медсестра, незаметно подкравшаяся сзади, уже вела его к лифту, и, прежде чем он успел попрощаться с приятелем, двери закрылись. Несколькими этажами выше сумку вернули; как Ц. потом выяснил, сумку обыскивали.
Друг, однако же, ошибался, когда полагал, что на праздниках в Хааре особенно тихо. Казалось, клиника переполнена. Здесь подкипало всегдашнее, негромкое, но чреватое взрывом безумие, приглушаемое неусыпным бдением персонала. Ц. вспомнил, каким пустым показался ему город из окон машины, – теперь, кажется, все объяснилось. Та часть мюнхенского человечества, что не сидела сейчас под горящими елками, явилась в приемные пункты нарколечебниц и вытрезвителей, желая подвергнуть себя процедуре, именуемой детоксикация и занимающей несколько суток или недель. Кажется, все они скучились здесь – те, кто не разворачивал в эту минуту упакованные в подарочную бумагу товары народного потребления, кто не вливался в тысячекратные хоры «Тихая ночь, светлая ночь…», издавая вместо того рождественские напевы, радикально отличные от общепринятых. Когда Ц. прибыл на свой этаж, большинство направленных в Хаар уже лежали в кроватях, и было не различить, спят они или корчатся в конвульсиях ярости. В двух полутемных палатах, разделенных незапертой раздвижной решеткой, где стояли на выбор две свободные койки, его встретило клокотание звуков, в которых человеческая природа угадывалась не сразу. Звуки походили на полузадушенный вой и сопение пойманных звероподобных существ, которых по ошибке заперли в одном помещении. Более дюжины пациентов мужского пола всех возрастных категорий лежали на койках, храпя, хрипя и стеная на все лады. Многие испускали сдавленный ноющий звук, как будто им вставили в грудь диковинный механизм, который, помимо их воли, свистит и скрежещет. Все это слагалось в пение, доносившееся будто из нижних, дохристианских, кругов Ада. Другие, напротив, безумолчно лепетали несвязные фразы, жалобы и проклятия, маниакальные речи к несуществующей аудитории; они держали «речи к народу», так это здесь называлось. Иногда говорение нарастало и превращалось в рев, на который соседи, не успевая проснуться, сразу же отзывались пугливым визгом. Тогда за стеклом полукруглой кабины, откуда обозревались обе палаты, хлопали, подлетая наверх, жалюзи. Ночная сестра в темно-зеленом халате, коренастая женщина средних лет, поднимала склоненную над чтением голову и нашаривала кнопку звонка. Свободной рукой она наводила в палату конусообразный луч своей настольной лампы, поворачивая колпак, выискивала в ряду кроватей встревоженный ком, испускающий вопли. Уже этого было достаточно, чтобы понизить рев до приемлемого уровня. Луч прожектора-искателя устремлялся назад в кабину, не забыв перед тем скользнуть для проверки по трепещущим и дрожащим телам, что вплотную друг к другу, но в полной разъединенности предаются своей сокровенной адовой муке. Крики делались тише, вырвавшийся на волю пароксизм возвращался обратно в тело, какое-то время оно продолжало корчиться; жалюзи падали вниз.