Свадьбы - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окон в палате восемь. В простенках на столиках семь чудесных часов с боем. Пол наборный, кругами, в кругах цветы черного да красного дерева.
Никита Романов тоже был в немецком платье, а Морозов и Лихачев - в русском, ярком, и оба почувствовали себя неловко. Оба поскорее сели за стол, наблюдая за Романовым. Тот похаживал по комнате и, покуда каждой вещи не коснулся руками, не погладил, не помял, покуда не постучал по каждой деревяшечке костяшкой указательного пальца, - не успокоился.
Сам Одоевский сидел с гостями за столом и ради вежливости вслед за ними водил глазами по стенам, полам, потолку.
- А ведь не хуже заморского! - воскликнул вдруг громко Романов.
От его веселого голоса все вздрогнули, а серебро в голубином паникадиле приятно и нежно призвякнуло.
- Если так все начнем строить, не мы на них, а они на нас смотреть будут, - сказал солидно Федор Лихачев, трогая тонкими пальцами острый кончик длинного своего носа. - У польского короля такого ие увидишь!
Борис Иванович глянул дьяку на нос, улыбнулся и поскорей глаза в потолок на Христа, не дай бог, Федор Федорович обидится. По щекам дьяка и вправду пошли брусничные пятна, но Морозов начал ученую беседу, и дьяк волю обиде не дал.
- Воистину второе небо, хоть гороскоп составляй! - говорил Морозов, не отрывая глаз от потолка. - В Москву с голштинским посольством Олеарий едет, муж, наученный небесным наукам и всякому землемерному ремеслу. Хочу просить государя, чтобы он взял его на московскую службу.
- Звездочета? На московскую службу? - Никита Романов засмеялся. - Патриарх твоего звездочета на костер посадит или в Соловки!
- Олеарий не звездочет, а ученый.
- Вот это самое ты и попробуй растолковать нашим гривастым пастырям, но лучше уж сразу сядь перед стеной и говори с ней, пока тошно не станет.
- По пастве и пастыри, - вставил скромно старший по возрасту Федор Лихачев. - И однако ж самые сведущие люди у нас среди священного сана, отнюдь не среди мирян.
- Рассказывали мне, как эти мудрецы увещевали ко- рецкого протопопа Зизания, который имел глупость привезти в Москву для издания свою ученую книгу.
Никита Романов горячился, слова у него слетали с губ отрывисто, зло. Ему тотчас возразил Лихачев:
- …Я был на беседе… Не знаю, что ты, Никита Иванович, слышал. Попы упрекали Зизания в том, что он статьи о планетах, о затмении солнца, о громе и молнии, о столкновении облаков, о кометах и звездах взял из астрологии волхвов эллинских, а они были идолослужителями, и нам, православным, такая, мол, наука не надобна.
- И что же Зизаний?
- Удивился.
- Как ее удивиться! Все народы и государства без наук жизни не чают, одним православным москвичам наука не надобна!
- Зизаний спросил попов, как же тогда писать о звездах? И ему ответили: на Руси живут и веруют, как Моисей написал.
- А Моисей написал: “Сотворил два светила великие и звезды и поставил их Бог на тверди небесной светить на земле и владеть днем и ночью…”
- Да, так и сказали. И Зизаний, вполне удовлетворенный, воскликнул: “Волен Бог да Государь святейший кир Филарет патриарх, я ему о том и бил челом, чтобы он наставил меня на ум истинный”.
- Все греки - жулики, - воскликнул Романов. - Наши попы - неучи и дураки, а их попы - жулики.
- Может быть, это и так, - улыбнулся Федор Федорович, - но Гришка-справщик и Богоявленский игумен Илья знали те греческие сочинения, откуда черпал свою мудрость корецкий протопоп Зизаний.
Гости разгорячились, а разговор пустой.
Князь Никита Одоевский не стал испытывать судьбу.
- А не сесть ли нам, господа-бояре, за столы дубовые?
У думного дьяка глазки с маслицем, а тут это маслице и на лицо пролилось. Любил Федор Федорович поесть. Сам был тощий, мосластый, всего-то достоинства - лоб, да и тот длинный, сдавленный с боков, как у замученного коня. Казалось, такой человек не ест, а только пьет, чтобы залить огонь мыслительных страстей. Всяк дивился, наблюдая Федора Федоровича Лихачева, думного дворянина, за столом с едой. Здесь он удержу не знал.
Морозов покосился на оживившегося дьяка и, чтобы сделать ему приятное, встал, первым откликаясь на предложение хозяина.
Князь Никита провел гостей в соседние покои, где накрытый стол сверкал серебром и позолотой, поджидая людей. Столовая палата была вполне обычной, разве что расписана богато золотыми да зелеными листьями, да по золоту чернь - лоза виноградная, и перья павлиньи - колечки шелковой ночной синевы на зеленых травках.
Князь Никита, не дожидаясь вопросов, раскинул руки, призывая еще раз обозреть палату, и сказал:
- Поесть люблю по-русски.
И все обрадовались, всем почему-то стало приятпо от этих слов, и все начали есть и пить, как всегда. В европейской-то гостиной руками не станешь махать, в бороду лишний раз пятерню, почесываясь, не запустишь.
Здесь, за русским застольем, и сказано было главпое, ради чего собирались и держались друг дружки эти высокие люди. И тут уже застрельщиком в беседе был сам хозяин.
Князю Никите Ивановичу Одоевскому было в те поры тридцать шесть лет: умом созрел, богатство и знатность получил по наследству, женился выгодно на дочери Федора Ивановича Шереметева, в дворцовой службе тоже не последний: на свадьбах царя вина на большой стол наряжал, а вот важных государственных должностей ему пока что не доверяли. Это томило, сердило, навевало хандру.
Свой род Никита Одоевский вел от князя Михаила Черниговского, русского героя, замученного в Орде. Третий сын князя Михаила Симеон получил в удел города Глухов и Новосиль. Сын Симеона при Дмитрии Донском перешел в Одоев, и с той поры отпрыски князя Черниговского стали именоваться Одоевскими.
Отец князя Никиты Иван Большой во времена Смуты управлял Новгородом и присягнул шведскому принцу Карлу Филиппу. В те времена все кому-нибудь да присягали: одни королю Сигизмунду, другие сыну его Владиславу, третьи Тушинскому вору, а были и такие, которые прилепились к астраханскому самозванцу Петру, якобы сыну бездетного царя Федора Ивановича.
Обращаясь сразу и к Морозову и к Лихачеву, князь Никита, кивнув в сторону Романова, полупошутил, полувопросил:
- Скоро уж и мы поседеем, а вы в Думе все еще никак не соберетесь боярства нам сказать.
- Вам ли об этом горевать? Вы из великих девятнадцати родов, - ответствовал Федор Федорович, - вы сразу получите боярство, минуя окольничество. А подумайте, сколько ждать боярского чина другим…
- Другие пусть о себе сами думают. Хочу я стать боярином, - в открытую пошел Одоевский, - хочу на большое воеводство, хочу, чтоб польза от меня была… Думано много, читано много…
- Не спеши, князь. Время отдавать придет.
Это сказал Морозов. Он всего-то третий год в боярах, а уже напускает на себя: устал от дум государственных. Лихачев всю жизнь в этом котле, и только зубки свои лошадиные скалит:
- Охота - пуще неволи. Помозгуем, Никита Иванович.
И все, но это уже дело.
- Послушай, Борис Иванович! - опять пошел раскидывать сети Одоевский. - Скажи уж правду: болтают, будто царевич Иоанн, наподобие царевича Дмитрия, животных любит казнить.
Борис Иванович от такого вопроса побледнел маленько.
- Царевич?.. Не знаю. Не слышал. Я ведь при Алексее, при Иоанне - Глеб…
- На все воля и милость господа, - холодно и деловито сказал Лихачев. - У нас к тебе одна великая просьба, Борис Иванович. Эта просьба всей России - береги царевича Алексея, склоняй его к наукам, потому что добрый и сведущий государь - благо для государства. А про Иоанна зря говорят дурно. Такие разговоры унимать надо. Иоанн - ребенок малый, и все, как и наша с вами жизнь, - промысел божий.
Накрутил, поди разберись, а молодость любит ясность, и князь Одоевский уточнил:
- Спасибо тебе, Федор Федорович, за умное слово. Верно, царевича Алексея к наукам надо склонять.
- Царевич знает и любит слово божие, - сказал, прикрыв глаза веками, Морозов.
- Слава тебе, Борис Иванович. Знаем, как ты стараешься… Не утаивай только от отрока европейской науки. В науках спасение России.
“Бояре задумали тихий переворот”, - усмехнулся про себя Лихачев, а вслух помудрствовал:
- Жизнь государства подобна человеческой жизни, и все в этой жизни должно совершаться естественно и в свое время. Прежде чем возмужать, ребенок должен стать отроком, а потом и юношей.
Разговор пошел отвлеченный, гости наелись, напились, осоловели, пора жену звать для поцелуев, но жена была нездорова, и хозяин предложил осмотреть библиотеку.
В библиотеке за придвинутым к окошку столом сидел молодой человек, с очень белым, как у затворника, лицом. Одет он был, как все слуги в доме, в немецкий, узкий зеленый кафтан, но у него была ослепительно белая, с белыми пышными манжетами рубашка, а на голове серебряный, завитый буклями, может быть, единственный в Москве парик…