Все поправимо: хроники частной жизни - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, перестань, мам, — наконец выдавил он, — что-нибудь придумаем… Нина…
— После родов Нине надо уезжать в Одессу, — перебила его мать, и стало понятно, что она давно ищет выход и все обдумала, — там ей будет полегче, Леля и Николай помогут. Они получили новую квартиру, поместятся…
Он не сразу понял, кто такие Леля и Николай, потом сообразил, что это Нинины родители.
— А откуда ты знаешь, что Бурлаковы получили новую квартиру? — спросил он мать удивленно, сам он ничего про это не слышал.
— Нина рассказала… — Мать вздохнула. — Ты же никогда не интересуешься, что они пишут… Люба уже подросла, тоже может помочь…
Он еще больше удивился — про существование младшей сестры жены он вообще никогда не вспоминал, а вот мать помнит даже, сколько ей лет.
— А обо мне не волнуйся, все устроится, — продолжала мать, вытирая своим обычным жестом, кончиками пальцев, глаза. — Все устроится…
Она замолчала, и слезы опять поползли по ее щекам. Он наклонился, поцеловал ее, прижался головой — что еще делать, он не знал.
На следующий день приехал Киреев, привез с собой клеенчатую сумку с инструментами, пошли к заднему крыльцу гастронома, набрали сломанных деревянных ящиков, долго пилили и строгали на лестничной площадке. Поздно вечером закончили сооружение грубых перил, которые шли от материной кровати к кухне и дальше к уборной и ванной. Опоры перил установили на крестовины, как елки, а крестовины пришлось прибить прямо к паркету. Мать сидела на постели и слушала стук, глядя перед собой в пустоту. Закончили все уже к ночи, но мать, конечно, не спала и захотела попробовать, что получилось. Она нащупала ногами тапочки, встала с постели в распахивающемся халате поверх ночной рубашки и, ведя рукой по перилам, довольно уверенно добралась до кухни, там нашла стол, двигаясь вдоль стены, потом дошла до уборной и даже продемонстрировала, что может сама, на ощупь, открыть двери в ванную и уборную, найти раковину и унитаз. Нина шла на всякий случай рядом с матерью, но ее помощь не понадобилась.
Настроение у матери заметно улучшилось, она оживленно разговаривала с Киреевым, благодарила его за помощь, потом легла и сразу заснула, а они втроем сидели на кухне, ужинали, пили чай, хвалили Игоря, которому пришла в голову гениальная идея. Решили, что на день будут оставлять матери еду, которую не надо греть, а утром и вечером кормить ее горячим, мыться же мать умела сама. Сидели допоздна, говорили о всякой ерунде — Игорь отпустил по новой моде длинные волосы и стал похож на Гоголя, в институте уже начались неприятности, обещали не допускать на военку, — наконец поставили гостю раскладушку на кухне и легли почти успокоенные.
Нине уже мешал живот, и они были осторожны. Она изгибалась, поворачивала к нему лицо, и при отражавшемся от снега свете уличного фонаря он видел ее обтянувшиеся скулы и темные губы, что-то шептавшие беззвучно. Он привычно, почти ничего не чувствуя, двигался, ощущал ее руки на своем теле и думал о том, что будет с ними со всеми скоро, через несколько месяцев.
Утром по дороге в университет, проезжая «Парк культуры», он вспомнил, как вчера увидел Таню в соседнем вагоне, и опять ничего не испытал, все чувства исчезли, осталось только равнодушное ожидание будущего.
Он решил до военки зайти на кафедру, отметиться у руководителя диплома, наврать и попробовать зафиксировать пятьдесят процентов готовности работы. В длинном, темном и пустом коридоре он издали, на фоне торцевого окна, увидел темный силуэт приземистой человеческой фигуры. Фигура двигалась навстречу. Шагов за десять до обитой черным дерматином двери кафедры он разглядел человека, который явно ждал в коридоре именно его, непонятно каким образом вычислив, что он именно сегодня здесь появится. Человек был Ванькой Глушко.
— Здорово, Салтыков, — сказал Глушко и пожал руку. Ладонь у него была крепкая, но влажная, а вытереть незаметно свою руку было невозможно. — Куда идешь, на кафедру?
Он молча кивнул и пожал плечами, изобразив, что не хочется, конечно, но надо — почему-то перед Глушко приходилось постоянно оправдываться, даже если оправдываться было не в чем.
— Диплом небось хочешь отметить, пятьдесят процентов? — В полутьме было видно, что Глушко усмехается, белели зубы. — Молодец, учеба на первом плане… Только на твоем месте я бы сейчас в комитет комсомола сначала зашел. Не все на кафедре можно решить, понимаешь, Салтыков? Или, как тебя твои дружки называют, Солт, да? Солт?
Ответить было невозможно. В Ванькиных словах была такая откровенная злоба, необычная даже для Глушко, что он растерялся.
— А зачем в комитет? — сразу охрипнув, выдавил он. — Чего случилось?
— Да в комитете ничего не случилось, — Ванька усмехнулся еще шире, просто оскалился. — Это, может, у тебя что-то случилось, почему ты на собрании не был. На нем все были, дискуссия получилась интересная о чуждом нам искусстве, о влияниях… Даже у филологов дискуссии не было, проголосовали — и все, а у нас спорили, философски обосновывали, понял? И удалось кое-кого переубедить… А ты, значит, решил не нарываться, оставить свое мнение при себе? Думаешь так и прожить молчком, а?
— Да у меня мать… — Он запнулся, уж больно не хотелось опять говорить этому жлобу о матери, Нине, о горькой своей растерянности, но Глушко сам перебил.
— Матери у всех. — Ванька достал папиросы, принялся разминать «Север», поглядывая в сторону курилки на лестничной площадке. — Все из одного места вылезли… У тебя спички есть?
Он достал ленд-лизовскую отцовскую зажигалку, с которой не расставался, откинул звякнувшую крышку, чиркнул. Глушко наклонился, прикурил, выпустил, не разгибаясь, струю дыма и только после этого выпрямился, глянул в полумраке, близко придвинувшись, в глаза.
— Американская зажигалочка? — Усмешка все не исчезала с Ванькиного лица, будто у него свело рот. — Почем? А может, у тебя и газовая есть? Я б купил, если недорого, уступишь по дружбе?
Не дожидаясь ответа, Глушко повернулся, открыл дверь на лестницу, потянуло накуренным.
— А в комитет приходи… — Глушко встал в дверном проеме и снова превратился в темный силуэт на фоне лестничного окна. — В два. Советую…
— Так у меня ж военка, — начал он, но Глушко уже отпустил дверь, и она, притянутая мощной пружиной, с грохотом закрылась.
На кафедре не было никого, кроме лаборантки Валечки, посмотревшей на него, как ему показалось, с испугом. Когда будет доцент Шиманский, Валечка не знала, посоветовала снова заглянуть вечером. Он побежал на военку, едва не опоздал, некоторое время пытался сосредоточиться на принципах работы приборов управления полетом, но скоро отвлекся, действие гироскопа ему и так было понятно, а подробности майор излагал невнятно. Он автоматически перерисовывал с доски формулы и векторные схемы, думая о том, как там мать учится ходить, держась за перила. О разговоре с Глушко он вспомнил уже в метро, по дороге домой, глянул на часы — была уже половина четвертого.
Вечером позвонил Белый, поинтересовался, нет ли новостей из Тбилиси. Новостей не было давно. Женька сказал, что через час приедет обсудить положение дел. Это было совсем некстати, ему сейчас было не до Женьки и не до водолазок — он застал мать лежащей лицом к стене, а на кухне обнаружил, что она ничего не ела. Он сел на стул рядом с ее постелью, положил руку ей на плечо. Мать с усилием перевернулась на спину. Люстра резко освещала ее лицо, и он вздрогнул, заметив, как она изменилась за последнее время — кожа на лбу пожелтела, нос заострился и даже стал крючковатым, губы в ярком свете были синие, широко раскрытые глаза подернулись матово-серым.
— Не хочется есть, — сказала мать тихо, — совсем не хочется…
— Надо поесть, мам… — Он говорил настойчиво, лживо бодрым голосом. — Мало ли, что не хочется… Ты, может, ходить боишься? Ты ж пробовала. Держись за перила, и все. Боишься?
— Не боюсь. — Мать лежала на спине неподвижно, голос ее был еле слышен, затухал. — Просто не хочется… Ничего не хочу… Мешать вам не хочу. У вас… У вас без меня забот много… Нина…
Она замолчала. Он сидел и тоже молчал. Он заметил, что в последнее время вообще стал больше молчать, не находя, что ответить Нине, матери, Глушко, Кирееву… Мать прикрыла глаза и, кажется, задремала, а он все сидел рядом с нею, в голове его бродили обрывки мыслей о какой-то ерунде — например, он вспомнил, что так и не смыл рукопожатие Глушко — и оцепенение овладевало им. Совсем стемнело, оконный проем превратился из сизого в черный, а он все сидел, облокотившись на колени и положив голову в ладони. Что же делать, повторял в нем какой-то другой человек, не он, что же делать, что делать… Надо было бы встать, разогреть еду, разбудить мать и попытаться ее накормить, а он не мог заставить себя двинуться с места.