Свечи на ветру - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты чего так долго дрыхнешь? — проворчал наш новый местечковый полицейский. — Совсем нас заморозить решил!
Он был краснолицый, с маленькими подслеповатыми глазками и рыжими усами, гусеницей проползшими под мясистым носом. В отличие от Порядка, в котором ничего полицейского на вид не было, в Туткусе каждая мелочь говорила о силе, и даже живот, стянутый ремнем, внушал страх — на расстоянии двух шагов раздавалось недоброе урчание.
Неужели они пронюхали про мешок, спрятанный в погребе?
— Кто-нибудь за последние сутки приходил на кладбище? — осведомился Туткус.
— Никто, — сказал я.
— Так-таки никто?
— Глухонемой Авигдор, — сказал я, косясь на солдата.
— Ты сбои жидовские штучки брось, — предупредил меня наш новый полицейский. — Мы не в бирюльки пришли играть.
Солдат глянул на меня с сочувствием, словно пожалел о моей лжи, хотя насчет Авигдора я говорил правду, чистейшую правду. Но им нужна была другая правда, про мешок, спрятанный в погребе. Ее-то они из меня не выудят. Не такой уж я дурак. Я знаю, чем это пахнет.
— Яблочко от яблони недалеко падает, — сказал Туткус, расстегнул шинель и приказал: — Веди!
— Куда? — вздрогнул я.
Солдат легонько подтолкнул меня своей заиндевелой английской винтовкой.
Я шел, и от прикосновения приклада во мне что-то обрывалось и падало в снег. Что они задумали? Куда и зачем меня гонят?
Мы бессмысленно брели по кладбищу, Туткус оглядывался по сторонам, солдат прикладом пробовал прочность надгробий, и эхо вторило каждому удару, как стон потревоженных покойников.
— Кто тут зарыт? — спросил наш новый местечковый полицейский, тыча в желтый бугорок на снегу.
— Ешуа, — сказал я. — Корчмарь.
— В чем он был одет?
— Ни в чем, — ответил я. — У нас не хоронят в одежде.
— У них все шиворот-навыворот, — сказал Туткус. — Они тебе мигом танкиста в корчмаря перекрасят.
— Вряд ли его похоронили в стеганке, — заметил солдат и пнул сапогом в бугорок.
— Там ящик с пеплом, — сказал я. — Его привезли из Америки. Спросите у раввина. Он вам скажет.
— Все вы одна шайка, — устало произнес Туткус. — Вам что пятиконечная, что шестиконечная звезда — один черт. А нам за вас отдуваться! Нам из Москвы ультиматумы шлют и требуют, чтоб мы вернули его живым и здоровым.
— Корчмаря Ешуа?
— Не прикидывайся дурачком.
— Кого же? — осмелел я.
— Монгола какого-нибудь или такого, как ты… с укороченным. — Туткус грязно выругался, и ругань его развеселила. — Небось, сами его и прикончили. В Литве думаете о России, в России об Америке, а в Америке о своей Палестине. Двурушники!
— Если вы ищете русских, господин полицейский, то их на кладбище нет. Они в пуще.
— Мудрец, — бросил Туткус. Он вдруг сник, запахнул шинель и обратился к солдату:
— Рыть будем?
— Не стоит, — сказал солдат. — Парень не лжет. Может, заглянем в избу?
— В избе труп держать не будут. Есть еще сарай.
Душа у меня ушла в пятки.
— Давайте для очистки совести, — согласился солдат.
— Темно, как в преисподней, — сказал Туткус, когда мы вошли в сарай.
Солдат штыком разворошил сено.
Лошадь спокойно смотрела на него, на Туткуса, и ее спокойствие только усиливало мою тревогу.
— А там у тебя что? — спросил наш новый местечковый полицейский и ткнул в крышку погреба.
— Погреб, — сказал я.
— Открой.
Превозмогая страх, я поднял ляду, и Туткус спустился по прогнившей лестнице вниз. Он нашарил в кармане спички, зажег одну, потом другую, поднес к заплесневелой стене и вдруг отпрянул:
— Тут кто-то есть!
— Это моя бабушка, — сказал я.
— Чучело деревянное, — проворчал Туткус. — Всякую дрянь держат.
— Бабушка — не дрянь, — сказал солдат. — Бабушка — есть бабушка.
Он снова глянул на меня с сочувствием, вскинул на плечо английскую винтовку и первым вышел из сарая.
— Они его, должно быть, под лед пустили, — предположил Туткус и потопал за солдатом со двора.
Неужели, пронзило меня, кто-то на самом деле убил младшего лейтенанта Когана? Неужели его никогда не дождутся в Тобольске отец-актер и мать, считающая непонятно чьи деньги?
Если бы не Юдифь, я, пожалуй, махнул бы в пущу и, скрывшись за деревьями, подсмотрел бы: жив танкист или нет. Но я боялся прозевать ее. Вдруг придет, а меня дома нет. В конце концов младший лейтенант Коган мне ни сват, ни брат, пятая вода на киселе. А Юдифь?
После ухода Туткуса и солдата я принялся надраивать избу, чистить ее, мыть, проветривать.
Хорошо летом, когда с девчонкой можно встретиться где угодно: и на мосту, и под мостом, и на плотах, и в роще, и даже во дворе мебельной фабрики за высокими штабелями дров, где полно мягких и пахучих опилок. На них-то, говорят, и опозорилась Соре-Брохе, жена глухонемого Авигдора.
Летом с девчонкой хорошо, а зимой сплошное наказание. На холоде не разгуляешься, в тепле не посидишь: отовсюду тебя гонят: то взглядами, то насмешками. Единственное место — трактир. Но попробуй замани туда свою милую, ни за что не пойдет.
Семь потов с меня сошло, пока я соскреб скорбную грязь, въевшуюся в половицы кладбищенской хаты: никому не приходит в голову вытирать в дни похорон ноги — каждый входящий занят мыслями о смерти.
Я вытащил из комода широкую, успевшую в нем состариться скатерть и застелил стол — тот самый стол, на котором отпевали всех евреев местечка.
Скатерть была в больших и ярких цветах. Они багровели под бревенчатым потолком, и от их выцветшей, но все еще праздничной расцветки все вокруг посветлело и замерло не в скорбном, а радостном ожидании.
Я хлопотал над избой, как хлопочет над своим гнездом наш кладбищенский аист. Каждой весной он возвращается на крышу сарая вместе со своей подругой, и их стрекот томит душу желанной и доброй тревогой.
В первую свою весну на кладбище я никак не мог взять в толк, почему он поселился на этой ободранной крыше, с которой ничего, кроме черной стены пущи, и не видать, среди этой прорвы ворон и сиротского плача.
— Любовь слепа, — объяснил мне Иосиф. — Что им плач, что им карканье, что им драная крыша?! Такие вот делишки.
Я снимал метлой висевшую над столом и по углам паутину, и мне хотелось, чтобы скорей наступила весна и прилетел аист, потому что во мне самом что-то тихо и ласково стрекотало.
— Как у тебя все изменилось! — воскликнула Юдифь, войдя в избу. — Ты будешь, Даниил, идеальным мужем.
— Чьим? — спросил я.
— Чьим-нибудь, — ответила она и разложила на столе географическую карту.
— Чьим-нибудь я не согласен, — сказал я и, склонившись над картой, придвинулся поближе к Юдифь.
— Ну ладно. Хватит глупостей. Давай заниматься, — прошептала она.
Почему быть чьим-нибудь мужем глупости, с досадой подумал я, но не стал перечить.
— Сегодня мы с тобой познакомимся со всеми континентами и странами, — объявила Юдифь. — Начнем, как и полагается, с родины. Вот она, наша родина — Литва, — она очертила кружок на карте.
— А где мы?
— Кто мы?
— Наше местечко.
— Нашего местечка тут нет.
— Почему?
— Оно очень маленькое.
— Выходит, никто о нас не знает.
— Кому нужно, тот знает. А это наши соседи: Латвия, Польша, Германия и Советский Союз.
Я наклонился над картой, чтобы лучше разглядеть наших соседей, и нечаянно прикоснулся головой к голове Юдифь. Она не отстранилась, и наши волосы — мои, как виноградная лоза, и ее, как стадо овец, спускающихся к водопою, — переплелись и связали нас на веки вечные, и не было в ту минуту на белом свете уз крепче их, потому что никакие оковы и цепи не могут сравниться с одним волосом с головы моей возлюбленной.
— Повтори, — сказала Юдифь.
— Никакие оковы и цепи не могут сравниться с одним волосом с головы моей возлюбленной.
— Что ты мелешь? — опешила Юдифь.
— Так говорил мой покойный учитель Генех Рапопорт.
— А меня не интересует твой покойный учитель. Я спрашиваю, где наши соседи, — сказала она и отодвинулась. — Где Польша?
— Нет Польши, — сказал я.
— Куда ж она делась?
У меня не было никакого желания искать Польшу, но я наклонился над картой и снова отважился прикоснуться головой к виску Юдифь.
Я услышал, как у нее бьется висок, и враз забыл про все страны и континенты, про хату и сгустившуюся за окном мглу. Господи, сделай так, чтобы было тихо. Чтобы не скрипела ставня, не хрустел снег, не шелестели ветки. Я хочу сидеть и слушать это биение. Пусть оно струится в меня, как парное молоко. Сделай так, чтобы было тихо, господи!
Но всевышний не внял моей просьбе. Он, видно, был озабочен моим просвещением не меньше, чем Юдифь.
— Куда ж она делась? — повторила она, теряя терпение.
— В Польше теперь Германия, — сказал я.