Руны - Эльза Вернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, конечно. А что? — спросил он с некоторым удивлением.
— Я так и думала, потому что мы не могли догнать тебя.
— Ты должна сделать этот комплимент не мне, а «Фрее». С другим судном это не удалось бы ни мне, ни Олафу; но «Фрея» слушается меня, как благородный конь своего господина, и повинуется малейшему движению руля.
— Ты, кажется, очень любишь свою «Фрею»?
— Люблю ли я «Фрею», мою стройную красавицу-невесту? — воскликнул Бернгард увлекаясь. — Я только и счастлив, когда могу уплыть далеко в море и оставить все остальное позади! Курт часто дразнит меня этой страстью, но он прав: после него — это самое дорогое, что у меня есть на свете.
— Самое дорогое? — повторила озадаченная Сильвия. — А твоя невеста?
— Ну, конечно, Гильдур составляет исключение, это само собой разумеется. Однако мы очень удачно попали сюда сегодня, вид чудесный. Когда я был здесь в последний раз, полночное солнце скрывалось в облаках, и весь север был затянут туманом; сегодня воздух совершенно прозрачный.
Быстрый переход в разговоре, вероятно, должен был сгладить впечатление от его неосторожных слов. Удалось ли это — оставалось неразрешенным вопросом, потому что Сильвия ничего не ответила; казалось, все ее внимание было сосредоточено на ландшафте, действительно отличавшемся поразительной красотой.
Черно-серые изорванные скалы Нордкапа с острыми выступами, мрачные и грозные, были облиты ярким светом; громадная стена отвесно спускалась в Ледовитый океан, плескавшийся у ее подошвы; по всей его поверхности, насколько охватывал взор, катились темно-синие валы с ослепительно-белой пеной на гребнях, похожие на табуны вздыбившихся коней с развевающимися белыми гривами, которые мчались с дикой яростью на штурм упрямых скал и разбивались об них; но все новые табуны поднимались из океана и бросались вперед. Глухой гул несся к небу.
Это была картина мрачного величия пустыни, а пробегавшее по ней ледяное дыхание севера делало краски холодными и безжизненными. Только на горизонте, где стояло солнце, и небо, и море они пламенели и жили. Солнце как будто касалось самой воды, но не погружалось в нее и не потухало. Оно парило в воздухе огромным пурпурно-огненным шаром, и волны, окрашенные его лучами, отливали красным цветом. Несколько выше тянулась гряда белых облаков со сверкающими краями, как будто посреди океанской пустыни выплыл далекий остров.
Бернгард и Сильвия стояли молча, погруженные в созерцание этой картины. Наконец девушка обернулась, бросила взгляд в сторону трех мужчин, смотревших в подзорные трубы, и быстро и тихо проговорила:
— Бернгард, мне надо спросить у тебя об одной вещи.
— Пожалуйста. Я к твоим услугам.
— Что хотел сказать Альфред своими странными намеками, когда говорил о смерти твоего отца? Он упоминал о каком-то решении.
— Спроси его сама! Я не понял его; ты ведь слышала.
— Ты не хотел понять его и не сказал, где умер твой отец, но я это знаю. Когда мы с тобой стояли у рунного камня, у тебя вырвалось слово, которое и тогда уже неприятно поразило меня, хотя я и не поняла его. Ты сказал: «Здесь погиб мой отец!» «Погиб!» Что это значит?
Бернгард не ответил; он не мог больше лгать, но его губы сжались, точно боялись произнести роковое слово, а на лице, как и тогда, выразилось сдержанное страдание.
— Ты не хочешь говорить? — продолжала Сильвия, — но ведь я тоже Гоэнфельс, и, хотя твой отец отрекся от нас, все-таки в нас течет одна кровь! Бернгард, ради Бога, скажи, как он умер?
В ее голосе слышалось полное страха желание узнать истину, предчувствие чего-то страшного, что скрывали от нее столько времени и что, тем не менее, теперь нашло к ней дорогу. Бернгард почувствовал, что больше не может молчать, и сказал отрывисто и хрипло:
— Он застрелился.
— Всемогущий Боже! — вздрогнула Сильвия.
— Теперь ты знаешь… не мучь же меня больше! — проговорил он с усилием и порывисто отвернулся. — Ты должна понимать, что для меня это пытка.
Она действительно понимала это, и прошло несколько минут, прежде, чем она проговорила:
— От кого же ты узнал это?
— От твоего отца в первый день приезда в Гунтерсберг.
— Тогда? Но ведь ты был тогда еще ребенком!
— Да, и обычно таких вещей детям не говорят; по крайней мере, Гаральд Торвик не сделал этого. У сурового, угрюмого парня не хватило духу сказать мне правду; он оставил меня в уверенности, что это был несчастный случай. Открыл мне глаза дядя Бернгард.
— Зачем же? Чего он хотел достичь этим?
— Подчинить меня своей воле! Должно быть, это было тогда нелегко. Меня привезли в Германию как пленника, и я грозил, что убегу, если меня не отпустят добровольно. Меня так безумно тянуло в Рансдаль с его скалами и морем, меня томила отчаянная тоска по отцу, который был для меня всем. Мне казалось, что он опять будет со мной, если я вернусь, и я хотел вернуться во что бы то ни стало. Дядя Бернгард знал это и прибег к радикальному средству: он сказал мне все, не щадя меня. Я узнал, что отец ушел от меня добровольно, бросил меня на полный произвол людей, которых так глубоко ненавидел; он и меня научил их ненавидеть.
По закону мне еще полагался опекун. Средство помогло. После этого я содрогался при мысли о возвращении и о могиле отца на рансдальском кладбище; для того, чтобы преодолеть этот ужас, мне понадобилось много лет. Воспоминание об отце было для меня отравлено, облито грязью, с того часа я не мог уже любить его. Я больше не сопротивлялся, когда меня отвезли в Ротенбах; я был вполне «укрощен»!
Слова бурно срывались с губ Бернгарда; в его глазах загорелась старая ненависть, гнев против человека, железная рука которого научила его покорности. В Исдале Сильвия страстно возмутилась против его обвинений, теперь же она тихо проговорила:
— Бедный Бернгард!
Он вздрогнул и посмотрел на нее удивленно, вопросительно. Его слова относились к ее отцу; он знал, как она раздражается, когда ее отца упрекают в чем-либо, и ожидал недовольства и возражений. Что же означал этот тон, такой мягкий и ласковый, поразивший его слух?
— И ты вынес все это один в таком раннем возрасте! Еще и я всегда мучила тебя, когда ты приезжал в Гунтерсберг! Я не знала, почему ты такой грубый, необузданный, а если бы и знала, то не поняла бы.
Это была просьба о прощении; в голосе девушки звучали такие мягкие, дрожащие ноты, какие Бернгард слышал у нее только раз, когда она, защищая отца, говорила о его любви к больному ребенку. Тогда у него впервые шевельнулось подозрение, что в сердце этого привлекательного существа, которое он считал бездушным, кроется источник глубокого, страстного чувства. Правда, в следующую минуту Сильвия опять смеялась и поддевала его, и на вопрос, какое лицо у нее настоящее, иронически ответила: «Худшее, а потому бойся меня!» Но потом она отколола от платья розы и положила их на место, где погиб ее дядя. Эта девушка была для него полной загадкой.