В рассветный час - Александра Бруштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я еще спрошу у моего дяди Мирона, — предлагаю я. — Он, наверно, знает…
Варя говорит с огорчением:
— А моя бабушка газет почти не читает… Да я и не хочу ее пугать — она ведь у меня старенькая…
— Конечно, не рассказывай бабушке!
Мы подходим к перекрестку, где нам всем расходиться в разные стороны.
Я иду домой и думаю:
«А кто же писал эту статью, вон ту, которой клочки нам попались? „Я был там… я еще весь охвачен тяжелыми впечатлениями… И мне хочется крикнуть: не было этого! Суд осудил невинных!..“ Кто этот человек? Узнать бы это!..»
Дома я застаю и папу, и дядю Мирона, и дедушку. Мирон и дедушка сегодня у нас обедают.
Я вхожу в комнату и сразу, не здороваясь, спрашиваю:
— Папа! Что такое «село Мултан» и что там случилось?
Никто не удивляется моему вопросу. У меня почему-то даже мелькает уверенность, что именно об этом они сейчас разговаривали перед моим приходом. Но все молчат, переглядываясь.
— Что такое «Мултан»? Что там случилось? — повторяю я. — Ну, папа же!..
Папа смотрит на дядю Мирона.
— Мирон лучше может рассказать тебе… Он — юрист.
Мирон, как всегда, начинает ворчать:
— Ну конечно! Это несносный ребенок! Все ей надо знать, до всего ей дело есть… И при чем тут то, что я — юрист? Что ты хочешь? — говорит он сердито. — Чтоб я прочитал ей лекцию по философии права, да?
— Мне не надо никакой фаласофии! — возражаю я с железной уверенностью, что это слово произносится именно так, как его выговариваю я. — Я хочу знать, что такое «Мултан», кого там убили, кого судят, за что судят? А больше мне ничего не надо! Никакой фаласофии!
В конце концов Мирон объясняет мне.
— Село Мултан — в глухом краю Вятской губернии. Там, вперемешку с русским населением, живет народ вотяки[1]. Народ немногочисленный (их всего 400 тысяч), малокультурный, но мирный и трудолюбивый. С русским населением вотяки живут дружно. И русские и вотяки живут тут крестьянской жизнью: обрабатывают землю, разводят скот, пчел, ловят рыбу, курят смолу, промышляют охотой.
Три с половиной года тому назад около села Мултан нашли в лесу труп нищего вотяка, Конона Матюнина — вот так, как было напечатано в обрывках газеты: без головы, без сердца и легких, с уколами на теле. Врач, осматривавший труп, признал, что никакого прижизненного мучительства тут не было: уколы сделаны после смерти, тогда же вынуты сердце и легкие, голова тоже отрублена у мертвого, а не у живого человека. И не обескровлен он.
И все-таки местные полицейские и судебные власти решили, что тут совершено человеческое жертвоприношение вотяцкому божеству (хотя вотяки — христиане, православные)! Было арестовано несколько вотяков. Следствие велось два с половиной года! Велось, как Мирон говорит, непростительно небрежно. Суд был безобразный: обвиняемым не позволили даже вызвать своих свидетелей, которые их знают, которые могли бы показать на суде, что они не виноваты. Наконец, на суде обвиняемые показали, что на допросах их пытали и истязали, добиваясь от них, чтоб они признались в убийстве. Так же пытали и истязали свидетелей, вынуждая у них лживые показания. На суд был вызван «ученый энтограф», якобы знаток быта вотяков; он нес несусветную чепуху и утверждал па основании народных сказок, — сказки-то ведь слагались много веков назад, да еще он привел-то сказки не вотяков, а черемисов! — будто бы у вотяков есть, существует обычай человеческих жертвоприношений. В конце концов обвиняемых признали виновными и приговорили к каторжным работам. Тем самым обвинили в людоедстве не только семь осужденных вотяков, но и весь вотяцкий народ: раз эти семь человек принесли своему божеству человеческую жертву, значит, у вотяцкого народа вообще есть, существует такой страшный людоедский обычай.
Все это нам рассказывает дядя Мирон, и надо отдать ему справедливость: хорошо рассказывает, очень понятно. Но мне этого мало.
— Значит, так это и будет? — спрашиваю я. — Их, несчастных, обвинили — и никто за них не вступится?
— Видишь, Мирон, — говорит папа, привлекая меня к себе. — От такого прокурора, как этот несносный ребенок, ты так скоро не отделаешься!.. Успокойся, прокурор, — обращается папа ко мне, — нашлись люди, заступились за этих вотяков, добились того, чтобы дело было разобрано во второй раз…
— И их оправдали? — радуюсь я.
Взрослые снова переглядываются, словно советуясь, говорить мне все или не говорить. Потом папа отводит глаза в сторону и бросает коротко, словно неохотно:
— Нет. Не оправдали. Опять осудили.
— И — конец? — спрашиваю я сдавленным голосом.
— Нет! — отвечает дядя Мирон. — Сейчас добились нового пересмотра дела. В третий раз! Он начнется на будущей неделе.
— Ох! — вырывается у меня с таким облегчением, словно с меня скатилось придавившее меня к земле бревно. — Ох, как хорошо!..
Мама из столовой зовет нас обедать. Папа и Мирон идут туда, а дедушка задерживается со мной в кабинете.
— А ты дурочка! — говорит он мне с упреком. — Бросаешься, как сумасшедшая кошка: «Где? Кто? Что? Кого?» Ты бы дедушку своего спросила — дедушка читает каждый день не меньше трех газет, — он все-о-о знает, он бы тебе давно все рассказал!
Вечером, когда я уже лежу в кровати, папа подсаживается ко мне, чтобы поцеловать меня на ночь.
— Папа! — вспоминаю я. — А кто же это заступился за вотяков? Кто добился пересмотра дела?
Папа секунду молчит. Потом отвечает:
— Писатель Короленко. Владимир Галактионович. Человек вроде нашего Павла Григорьевича.
— Революционер? — спрашиваю я шепотом.
— Как видно, да. Сидел в тюрьме, был сослан куда-то, куда ворон костей не заносил. И писатель замечательный! Написал удивительную повесть — «Слепой музыкант»…
— «Слепой музыкант»? — радуюсь я. — Я это читала! Это чудно!
— Вот этот самый Владимир Галактионович Короленко услыхал про мултанцев еще после того, как их судили в первый раз. Многие знали об этом, многие возмущались, — страшное ведь дело! Но никто во всей России не откликнулся на него так, как Короленко. Он жил тогда в Нижнем Новгороде — бросил все, все дела и работы, и занялся только этими вотяками. Объехал и обошел всю эту глухую часть Вятской губернии, опросил жителей, познакомился со всеми хорошими людьми, — они тоже возмущались мултанским делом, жалели несчастных вотяков… Во второй раз дело слушалось в городе Елабуге, и Короленко поехал туда. Он и его друзья — двое журналистов из Нижнего Новгорода — прямо подвиг совершили. Стенографисток на этом суде не было: местные власти не хотели, чтоб все безобразие этого суда попало в печать, а ведь стенографический отчет — это такой документ, в котором не пропадет ни одно слово! Власти хотели, чтоб все было записано бегло, расплывчато, чтоб можно было потом все переиначить и в конце концов замести следы своего подлого поведения в деле мултанцев…
Папа, забывшись, рассказывает мне о мултанском деле и о Короленко громко, во весь голос. За стеной раздается сонный плач Сенечки: папа разбудил его.
Мама входит к нам и с укором, даже сердито, говорит папе:
— Яков, перестань кричать, как студент! Что ты ее будоражишь ночью, когда ей давно спать пора! Она и так ходит сегодня весь день сама не своя, а ты еще подливаешь масла в огонь. И Сенечку разбудил… Сию минуту скажи девочке «спокойной ночи», — и пусть спит.
Папа виновато говорит мне, разводя руками:
— Ну, братец ты мой… Значит, спокойной ночи — и все!
Первый раз в жизни я так сержусь на маму!
— Хорошо, — говорю я (как мне кажется, «с достоинством», а на самом деле сердитым, кислым голосом). — Хорошо… Только я не усну ни на полминуточки, если папа не доскажет мне, что сделали на суде Короленко и его друзья, журналисты!
Мама безнадежно машет рукой и выходит из комнаты. А папа, присев около меня, досказывает тихо то, о чем я прошу.
— Короленко и журналисты записали от слова до слова весь судебный процесс — весь, понимаешь? Они писали с утра до ночи три дня, на пальцах у них сделались кровоподтеки и мозоли от карандаша, но они записали все! И спрятать это теперь уже невозможно. Вот что сделали писатель Короленко и его друзья журналисты! Ясно тебе теперь? Так спи!
— Папочка, миленький! — умоляю я. — Одно словечко, одно! А кто всю эту подлость сделал? Кто убил нищего и взвел напраслину на вотяков, кто два раза осудил их?
Папа молчит, словно размышляет.
— Папа, честное, благородное слово, никому не скажу! Только одно слово: это сделало правительство?
Папа тихонько трогает мою косу, заплетенную на ночь.
— Ого! — говорит он. — Коса-то, коса, — и вправду коса! До половины лопаток доходит… — И, целуя меня, папа говорит шепотом мне в самое ухо: — Да, правительство. Царское правительство… Спокойной ночи!
И уже в дверях, обернувшись ко мне:
— А Мирон-то ведь прав! Ты удивительно несносный ребенок…
Назавтра Лида Карцева говорит мне как бы вскользь: