Розовые розы (сборник) - Виктория Токарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что это с вами? – спросил, войдя, Трошкин.
– Ковер чистить будем, – сказал Али-Баба.
– Ладно… Вот что, товарищи. Финита ля комедиа… Прежде всего снимем это. – Трошкин взялся рукой за челку и дернул вверх. – Раз! – Парик не поддался – спецклей был на уровне. Тогда Трошкин дернул посильнее… – Два!
– Три!! – неожиданно скомандовал Али-Баба, и троица дружно дернула дорожку на себя.
Ноги у Трошкина поехали, он взмахнул руками и грохнулся на пол…Евгений Иванович Трошкин лежал на полу, закатанный в ковер, так что торчала только голова с одной стороны и подметки сапог – с другой. Во рту у него был кляп, сделанный из новогоднего подарка.
Хмырь, Косой и Али-Баба, развалясь в креслах, курили профессорские сигары, отдыхали, наслаждаясь определенностью положения. А за окном начинался первый день нового года.
– Ну, понесем! – сказал Али-Баба.
– Сейчас, – лениво отозвался Косой.
– Ай-ай-ай!.. – зацокал языком Али-Баба. – А если б мы еще и шапку принесли! Доцент кто? Жулик. Жуликов много, а шапка одна.
– Да, – сказал Хмырь. – За шлем бы нам срок сбавили. И куда он его дел – все вроде обошли…
– У-у! Жулик! – Косой легонько и боязливо потолкал Трошкина ногой. – Я тебе говорил: у меня насморк. А ты: пасть, пасть… Нырять заставлял в такую холодину…
– Когда это он тебя заставлял нырять? – спросил Хмырь.
– А когда нас брали… Помнишь, пришел: «Я рыбу на дно положил, а ты ныряй»… А мороз был градусов тридцать…
– Постой, постой, – насторожился Хмырь. – Чего он тогда про рыбу-то говорил?
– Я его спрашиваю: продал шлем? А он: в грузовик, говорит, положил и толкнул с откоса…
– Да нет, про рыбу он что?
– Рыбу, говорит, поймал в проруби, где мы воду брали, и на дно положил. А ты, Косой, говорит, плавать умеешь? У-у-у… – Косой снова потолкал Трошкина ботинком.
– В проруби он шлем схоронил! Вот что! В проруби, больше негде ему быть! – закричал вдруг Хмырь, осененный внезапной догадкой.
Трошкин задергался в своем коконе.
– Точно!! – заорал Косой. – Смотри на него – вспомнил, зараза! В проруби он, в Малаховке! Гарик, чего ж ты молчал? Во жлоб! Хоть бы записку оставил, когда вешался!
– Пошли! – сказал Хмырь.
– А его? – напомнил Али-Баба.
– Пусть сами забирают, – распорядился Хмырь. – Такого кабана носить!.. Пошли!К даче подъехал красный «Москвич», из него вылезла Людмила с картонной коробкой, на которой было написано: «Керогаз».
– Археологи, ay! – крикнула она.
Дача стояла тихая, заснеженная, с темными слепыми окнами.* * *Напротив лодочной станции Хмырь, Косой и Али-Баба стояли на коленях у проруби и заглядывали в черную дымящуюся воду.
– Нету здесь ни фига, – сказал Косой.
– Там он, – убежденно сказал Хмырь. – На дне. Нырнуть надо.
– А почему я? – заорал Косой, отодвигаясь от проруби. – Как что, сразу Косой, Косой! Вась, а Вась, скажи ему, пусть сам лезет!
– Холодно, – сказал Хмырь. – Я заболею.
– Во дает! Щас вешался насмерть, а щас простудиться боится! – сказал Косой и осекся: к ним по льду шел… Доцент!
Доцент оброс щетиной, щеку и лоб пересекала широкая ссадина, рука была замотана окровавленной тряпкой, а в руке опасная бритва.
– Скажите, пожалуйста, – Трошкин притормозил профессорский «Москвич» и высунулся в окошко, – где тут лодочная станция? – Там… – показал мальчишка лыжной палкой.
Косой стоял, оглушенный холодом, мокрая одежда на нем леденела.
– Надо бы пришить вас, да время терять неохота. Встретимся еще! – Доцент прижал к ватнику золотой шлем и пошел к берегу.
И тут произошло невероятное.
От лодочной станции к Доценту бежал еще один Доцент!
Доценты остановились друг против друга и застыли, готовясь к бою.
– Э-э! – удивился Али-Баба. – Теперь две штуки стало!
– И там, на даче, еще один, – сказал Косой, дрожа от холода.
– Чем больше сдадим, тем лучше, – сказал Хмырь.Когда две милицейские «Волги» подлетели к повороту на Малаховку, Славин резко нажал на тормоз: по шоссе прямо на него Али-Баба и двое разбойников вели двух скрученных Доцентов! А на голове Али-Бабы, как у военачальника, был надет шлем Александра Македонского…
Первым выскочил из машины профессор Мальцев, он подбежал к Али-Бабе и постучал пальцами по его голове, вернее, по шлему. Потом снял шлем и заплакал:
– Он.
– А который тут твой? – спросили милиционеры Славина, разглядывая Доцентов.
– Этот! – Лейтенант подошел к одному из них, обнял и поцеловал.
А дальше Косой, Али-Баба и Хмырь удивленно наблюдали, как одному Доценту горячо трясли руки, а другому вязали их за спину, потом обоих проводили к машине, влезли сами и поехали.
– А мы? – растерянно сказал Косой.
– Э! Постой! – Али-Баба пробежал несколько шагов. – Сдаемся!
Шел снег, было холодно.
«Волга» остановилась. Оттуда выскочил Евгений Иванович Трошкин – без парика и без шапки. Лысый.
– Гляди, обрили уже… – ахнул Косой. Бритый Доцент широко раскинул руки и бежал к ним навстречу, на его глазах блестели слезы.
– Бежим! – пискнул Хмырь.
Двое повернулись и что есть сил побежали по шоссе. Али-Баба поколебался, но потом по привычке присоединился к большинству.
Так они и бежали по шоссе: впереди трое, а один сзади.Шла собака по роялю (Неромантичный человек)
Говорят, что молодость – самое счастливое время в жизни. Это говорят те, кто давно был молод и забыл, что это такое.
Молодость – полутрагическое состояние, когда понимаешь, что зачем-то явился на белый свет. А вот зачем?
В молодости не ценишь то, что у тебя есть, и все время хочется чего-то другого. А где это другое? Какое у него лицо?
Танька Канарейкина училась на крепкое «три», по поведению «четыре». После десятилетки устроилась работать почтальоном, развозила почту. На велосипеде.
Люди любят получать письма. Телеграмм боятся, а письма любят. И Таньку любили по двум причинам: за письма и за песни.
Едет на велосипеде и поет. Танька маленькая, а песня звонкая – до самого неба. И кажется, что сама песня колесит по земле, по Калининской области, средней полосе.
Известно, что растительный мир имеет свое растительное сознание и понимает музыку. Поэтому в колхозе «Краснополец», откуда происходила Танька, был самый высокий надой молока и пшеница поспевала три раза за лето.
Председатель колхоза Мещеряков четвертый год завоевывал переходящее красное знамя и сам держался скромно. Он уже мог себе позволить быть простым и скромным. Как все великие.
Таньке Канарейкиной шел семнадцатый год. Первые пятнадцать проскочили в незатейливом счастье, каким и бывает настоящее счастье. А в последние два года Танька заметила, что жизнь ее остановилась с туповатым выражением, как козел Онисим перед забором после сна. Каждый следующий день повторял предыдущий с теми же поворотами, как дорога от Бересневки до Глуховки: сначала Сукино болото, в болоте плюшевые камыши. Потом въезжаешь в лес и знаешь: за елью муравейник величиной с избу. И точно: вот ель. Вот муравейник. А в муравейнике – те же самые муравьи, что вчера, позавчера и в прошлом году. А даже если и другие, их все равно не отличишь от прежних. Муравьи и муравьи. За лесом – деревня. Возле крайней избы – бабка Маланья в галошах и в черном ватнике, а возле нее собака Сигнал, лает и челюстями клацает, как будто произносит: «Габ»… Не «гав», как все, а именно «габ». Бабка Маланья говорит Сигналу безразлично: «Чу, бес», – а сама смотрит в сторону Таньки, вроде письма ждет. А чего ждать, когда вся ее родня и знакомые живут через дорогу. А вот стоит, и смотрит, и ждет. Сигнал говорит: «Габ». Маланья говорит: «Чу, бес», – и смотрит с надеждой из-под платка, опущенного на самые брови. И так каждый день и всю дальнейшую жизнь.
Когда Танька думала об этом, становилось тоскливо, и она пела очень громко: «Три месяца лето, три месяца осень, три месяца зима, и вечная весна…»
Песня совершенно не подходила по смыслу к Танькиному настроению, но была красива сама по себе, и Танька заливалась на всю округу. Птицы переставали петь на ветках, говорили друг другу: «Танька поет». И слушали в одинаковых позах.
Маленькая гадина змея-медянка думала про себя: «Танька поет». Влезала на горячий камень и поднимала голову.
В поле косили бабы. Заслышав песню, отвлекались от травы и от жары. Стояли и слушали. И лица у всех становились похожими.
Этот день начался как нормальный день, ничем не выдающийся. Танька привезла письмо Логиновым. Письмо было из армии: треугольник без марки. Логиновская собака, маленькая, похожая на лисицу, металась на цепи, захлебываясь лаем. И вдруг сорвалась и бросилась к Таньке.
Танька оглушительно взвизгнула. Собака шарахнулась от крика и обернула к Таньке удивленную морду: дескать, чего это ты?
Старик Логинов пошел к собаке, громко бранясь. Собака прижалась боком к забору и сама была не рада, что все так вышло.
– Не бейте ее, – великодушно попросила Танька.