Ранние грозы - Мария Крестовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце переулка медленно ехал пустой извозчик. Виктор Алексеевич искоса, стараясь делать это незаметно для Наташи, оглядывался на него.
– Я, право, не понимаю, – заговорил он вслух, слегка приободряясь при приближении извозчика, – о чем вы так беспокоитесь… Ничего и никого я не бросаю, еду всего на один месяц по делам, ведь я говорил уже при вас…
– Да, говорили, только это неправда! Я знаю… Я уже давно поняла, что так все кончится… Я знаю, вы уедете, не станете даже писать… И тогда она поймет и не вынесет этого… Но… Хоть пишите ей… Хоть изредка… Она поверит и будет спокойна… Если у вас есть хоть капля жалости, сострадания, сделайте это… Сделайте… Разве не тяжело убить человека?.. Знать, что убили?.. Хоть ради вашей матери; быть может, вы любили ее… Хоть ради нее… Сделайте, пожалейте… Но неужели же вы никогда никого не любили… не жалели…
– Да, конечно… Конечно… Об этом нечего и просить… Конечно… – торопливо говорил Виктор Алексеевич и, обернувшись, крикнул вдруг поравнявшемуся с ним извозчику, быстро откинул полость, вскочил в сани и, приподняв свою пушистую бобровую шапку, слегка поклонился Наташе.
– Пошел! – крикнул он. – Да быстрее!.. И почему только я сразу не сел! – сердито сказал он себе. – Ничего бы тогда не случилось. Фу, черт! Ну, сценка, нечего сказать! Пошел, что ли, дурак, скорее! Плетешься, плетешься, болван!
И, с сердцем толкнув извозчика в спину, Виктор Алексеевич беспокойно оглянулся назад, как бы боясь, что Наташа бежит за ним. Но ее темный силуэт виднелся уже далеко от него.
Она с изумлением и негодованием смотрела ему вслед, и когда он совсем скрылся из виду, она вдруг схватилась руками за голову и крепко сжала ее. Ей было мучительно стыдно, больно, и она все сильнее и сильнее стискивала зубы, как бы заглушая какую-то острую боль.
– Ах, как гадко, как гадко!
Слезы крупными каплями катились из ее глаз, но она не замечала и не чувствовала их. Одно ощущение сильного стыда и унижения наполняло ее.
О, лучше бы уж совсем не ходить! Чему она помогла, что сделала? Разве она не знала, какой это подлец! Да, да, он прав: она глупая, ничтожная девчонка, которая не понимает сама, что делает. Зачем, зачем она унижалась, просила, чуть ли не умоляла его, чтобы он же издевался над нею? Боже мой, Боже мой, зачем же, зачем?.. А Бог… Неужели и Он не покарает его? О, мама, мама, что ты сделала, что сделала – и с собой, бедная моя, и с нами!..
И она, рыдая, прислонилась к фонарному столбу.
XIII
Шел четвертый месяц с тех пор, как уехал Виктор Алексеевич. Марья Сергеевна начинала уже не на шутку волноваться и беспокоиться. Она получила от него несколько коротких писем, но они были и слишком редки, и слишком лаконичны для того, чтобы всерьез успокаивать ее. По ним она едва могла понять, где он, здоров ли и что делает. Но больше всего мучило ее то, что она сама не могла писать ему, как бы ей того ни хотелось. Виктор Алексеевич, судя по письмам, постоянно переезжает из города в город, и, не зная наверняка его адрес и местопребывание, Марья Сергеевна посылала свои письма по догадкам, наудачу, не будучи даже вполне уверена, дойдут ли они до него. По сложившейся уже у нее привычке прощать ему все она и теперь не решалась упрекать его за то, что письма его были так редки, зная по опыту, что всякие упреки только сильнее раздражают его. И даже в душе она не сердилась, стараясь, по своему обыкновению, оправдывать его и перед другими, и перед самой собой, уверяя, что он страшно занят делами, разъездами, а потому писать ему некогда. Но, хотя письма от него приходили очень редко, ждала она их каждый день. При каждом звонке она вздрагивала и чутко прислушивалась к голосам в передней, думая: «Не письмо ли!» И в тех редких случаях, когда Феня действительно входила с письмом, Марья Сергеевна быстро вскакивала с кресла, бросала все, что у нее было в руках, и, бледная, задыхающаяся от волнения, дрожащими руками выхватывала у Фени письмо. Но в первую минуту она не могла разобрать ни слова. Буквы прыгали и сливались у нее перед глазами, сердце в груди рвалось и замирало, и иногда, прежде чем прочесть, она должна была даже выпить стакан воды, чтобы хоть немного успокоиться. Зато успокоясь, она всегда перечитывала письмо по нескольку раз кряду, пока не заучивала его наизусть. Тогда она звала Феню и, вся сияющая от восторга и радости, прочитывала и ей письмо вслух, снова повторяя по нескольку раз те его фразы и слова, которые более других нравились ей и трогали ее, как бы для того, чтобы и Феня поняла и прочувствовала их лучше и глубже. Таких фраз, в сущности, было немного, но Марья Сергеевна умудрялась отыскивать их между строк и прочитывала его сухое письмо таким нежным голосом, что оно действительно казалось как-то ласковее и любезнее. Весь этот день и несколько следующих Марья Сергеевна была весела, счастлива, добра, и даже болезнь ее вдруг как бы совсем проходила. Зато в последующие две-три недели, когда писем не было, болезнь эта делалась еще заметнее и мучительнее, чем в любое другое время. Марья Сергеевна жила в постоянном напряжении ожидания и тоски, и это окончательно подрывало ее и без того уже расшатавшееся здоровье. Доктора запретили ей даже продолжать кормить маленького Колю, на которого ее молоко, из-за ее волнения, действовало очень плохо. Для Марьи Сергеевны это было новое лишение и мука. Кормить Колю своей грудью было ей каким-то блаженным наслаждением и отказаться от него ей было тяжело и трудно. Для ребенка было бы полезнее взять здоровую деревенскую кормилицу, но Марья Сергеевна, в своей страстной ревнивой любви к нему, не хотела об этом и слышать. И Колю перевели на рожок, тем более что ему шел уже девятый месяц, и его уже можно было понемногу отлучать от груди. Но ребенок сначала страшно тосковал по материнской груди, плакал, капризничал и в первое время даже болел. Марья Сергеевна мучилась и волновалась вместе с ним, но, боясь потерять его, выдерживала характер и не давала ему груди. Все последнее время она чувствовала себя гораздо хуже, а вечная тревога и беспокойство о невозвращении Виктора Алексеевича еще больше расстраивали и ухудшали ее здоровье. Последнее письмо от него она получила откуда-то из Швейцарии и не могла понять, зачем он туда поехал, а Виктор Алексеевич, не объясняя причин, писал только, что, может быть, ему придется ехать и еще дальше. О возвращении не упоминалось ни слова. С тех пор прошло больше месяца, а новых писем и известий никаких больше не было. Марье Сергеевне еще ни разу не приходилось так долго не получать от него писем; большею частью они приходили раз в три недели. Теперь же кончалась пятая, и с каждым днем тревога и тоска Марьи Сергеевны усиливались. Целыми дня она ждала и прислушивалась к звонку – не идет ли почтальон. Каждый раз, увидев идущего по двору почтальона, она менялась в лице и порой выбегала даже на лестницу. Но, убедившись, что он проходит мимо и звонит к кому-нибудь из соседей, она бледнела, и судорожное рыдание сжимало ей горло. После каждого нового разочарования она делалась еще апатичнее, теряла аппетит и сон, а если и засыпала, то продолжала все так же мучительно волноваться и во сне, в котором ей грезились почтальоны, слышались звонки и казалось, что «он» приехал и звонит в дверь. И сновидения эти были так живы и реальны, что часто Марья Сергеевна даже просыпалась, быстро вскакивала с постели и, с тяжело бьющимся сердцем, долго еще вслушивалась в ночную тишину, ожидая, не повторится ли звонок, почудившийся ей во сне. Но звонок не повторялся, все было тихо, все спали, слышалось только хриплое присвистывающее дыхание старухи-няньки, спавшей в соседней комнате, да иногда пищал спросонок маленький Коля. Марья Сергеевна опять тоскливо опускалась на подушки, и порой, охватываемая жгучею тоской, начинала невольно плакать. Временами с ее глаз как бы спадала завеса, ослепляющая их, и она начинала понимать истину. Но ужас и отчаяние, нападавшие на нее при этом, были так мучительны, что она в страхе старалась насильно возвратиться к прежней вере и надежде. Она не хотела поверить в то, что подсказывал ей здравый смысл, но заглушить его в себе совсем все-таки не могла и иногда, позвав Феню, с ужасом спрашивала ее: