Дневники казачьих офицеров - Михаил Фостиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сейчас идут большие дебаты в Раде о создании своей Кубанской армии. Мне, как Походному Атаману, хотелось бы знать по этому вопросу мнение господ офицеров. Как вы все на это смотрите?
Если бы наблюдательный человек посмотрел тогда в окно, как подтянуто стояли все офицеры перед своим Походным Атаманом в положении «смирно» и… не дыша — то он сразу определил бы, что никто из них, не только что в силу молодости лет некоторых, но в силу особенного воинского воспитания, запрещающего рассуждать перед высшим начальством, — никто из них ничего не ответит по существу на этот очень большой политический вопрос. Это был, конечно, вопрос политический, а не военный. И не строевым офицерам, да еще молодым, было решать его.
Если бы можно было резко, бритвой, разрезать их сердца и заглянуть в них, то можно было точно прочесть: «Да! Надо! Надо иметь свою Кубанскую армию!»
Генерал Науменко спросил и ждал ответа. Мы все молчали.
— Так как же, господа? — переспросил Науменко.
Полковник Миронов по-штатски развел руками и сказал «что-то» в пользу создания Кубанской армии, но окончательно резюмировать отказался. Молчал и генерал Данилов, молчал и полковник Гамалий, молчал и я, полковник Елисеев. Зачем скрывать это, 42 года спустя, исповедуясь теперь?
Не дождавшись ответа, генерал Науменко пояснил всем нам, что «по существу дела — кубанцы должны иметь свою армию, как вот имеют донцы, но это трудно… И нам мешает в этом главное командование. Почему, чтобы не ошибиться, я и опрашиваю всех», — закончил он, Походный Атаман генерал Науменко.
Атмосфера прояснилась. Высказались некоторые за создание Кубанской армии, подчеркнув, что это право войскового штаба решать, но не нас, строевых офицеров. Фактически вопрос повис в воздухе. Этим смотр конно-учебного дивизиона и был закончен.
Вновь тем же эскортом мы скачем назад, в Майкоп, прямо в летний клуб, на обед. На него приглашены только старшие начальники. Там нас уже ждал Бабиев, теперь генерал-лейтенант, но — все тот же, для некоторых — Коля Бабиев! Со мной он поздоровался дружески, внимательно, словно ничего и не случилсь в наших воинских взаимоотношениях в Корниловском полку, и за стол просил сесть против него.
Он словно стеснялся того, что из трех присутствующих генералов он, хотя и самый младший по летам, но старше их в чине, почему в своем тосте и провозгласил, что считает себя «сотником», так как у него на погонах «три звездочки». Это всем понравилось, и некоторые называли его «генерал-сотник».
Обед был не пышный, но отличный. Конечно, выпивка и хор трубачей. Бабиев без лезгинки не может быть весел. Она ему нужна как приятное сладкое блюдо после обеда. Он смотрит на меня, улыбается, подмаргивает и тихо говорит, чтобы не слыхали другие: «Как бы там лезгинку?» Я киваю ему, чем показываю, что «можно». Тогда он, перегнувшись через стол, шепчет мне: «Начните Вы первым… а потом пригласите меня… я буду отказываться, так как имею большой чин и мне неудобно сразу лее выскакивать… но Вы обязательно вызывайте меня… и тогда уж я выскочу».
Он называет меня по-прежнему «Джембулат», но на «Вы». Я не сержусь, но холодок к нему у меня остался за Корниловский полк. Да и к генералу Науменко также. Нехорошо они поступили со мной.
Все мы, офицеры, любили нашу кавказскую лезгинку. Хотя танцевали ее немногие, но смотреть ее все любили. Любили и Гамалий, и Науменко. И Гамалий, как хозяин стола (угощали уманцы), приказал трубачам «дать лезгинку».
По кавказскому обычаю, даже самый большой любитель этого танца не может и не должен сразу же выбрасываться в нее. Нужно, чтобы его «обязательно» попросили. Иначе это не этично, не благородно. Так вышло и тогда. Я сидел за столом, словно танец меня и не касается. Но Гамалий и Науменко сразу же произнесли мое имя, то есть просят протанцевать… И я танцевал «зло и досадно», потому что чувствовал себя все еще оскорбленным и заброшенным генералами Науменко и Бабиевым в дебри тыла от радостной походнобоевой жизни, почему танцевал «злостно». Конечно, после немногих «па» вызвал Бабиева. Он также «отказывался» вначале, но потом… выскочил из-за стола и понесся…
Дивный наш Край Казачий! И в каком мире можно видеть, чтобы, не говоря уже о чине полковника, но чтобы генерал-лейтенант мог выступить в своем народном танце?! Это можно видеть только среди народов Кавказа да кубанских и терских казаков.
Приезд в Майкоп генералов Науменко и Бабиева дал мне только огорчение, так как я егце больше почувствовал то, что я потерял на фронте… В тот же день они выехали в Туапсе и потом пароходом в Сочи.
На могиле генерала Маневского
Устроившись в доме Париновых, иду навестить вдову погибшего моего начальника[122] и друга, Лидию Павловну Маневскую. У них был собственный домик по соседству с армянской церковью. Увидев меня, она разряжается горючими слезами.
— Жорж!., мой Жорж!., и его нет! нет!., и не будет уже никогда!.. — вскрикивает она сквозь обильно полившиеся слезы.
Я, любя искренней любовью этого выдающегося во всех отношениях кубанского офицера, моего командира сотни по Великой войне с 1914 года и благороднейшего человека и личного друга, сам так расстроился, что мне трудно поддерживать в конвульсиях бьющуюся эту молодую красивую стройную вдову и вытирать свои слезы.
Наконец успокоились. Сели. Она встает, идет в другую комнату и приносит его последнюю карточку… в гробу.
Какая ирония судьбы! Приказ о производстве его в генералы шел на фронт. Он имел уже разрешение ехать в отпуск на Кубань, как в неожиданном бою на Маныче, в районе Баранниковской переправы, в направлении станицы Великокняжеской, он выскочил верхом на курган для ориентации. Красные открыли артиллерийский огонь, и разорвавшимся снарядом он был тяжело ранен в бедро. На руках своего вестового он там же и умер, истекая кровью. Он тогда временно командовал 1-й Кубанской казачьей дивизией.
Горю молодой вдовы не было конца. И генеральские погоны на его бездыханном теле еще более увеличивали ее горе. И погибнуть таким молодым, в 37 лет от роду!..
Мы идем на его могилу. Он похоронен в ограде Введенской церкви, что против здания управления Майкопского отдела. Над свежей могилой в цветах — белого мрамора крест, на котором золотыми буквами выбито:
«Здесь похоронен Генерал-Майор Г. К. Маневский, Командир Линейной бригады, погибший в бою против красных 29 апреля 1919-го года.
Мир праху твоему, мой дорогой любимый муж».
Мы подошли, перекрестились, стали на колени, поклонились три раза в землю, вновь перекрестились и поцеловали холодный белый мрамор креста.
Потом присели тут же на скамейке. Вдова тихо, молча льет сами бегущие слезы. Я же гримасами лица едва сдерживаю свои. И думаю — как бренна человеческая жизнь! Маневский всю жизнь прожил так честно! Достиг отличного воинского положения! Теперь только бы жить и радоваться и ему, и его молодой красивой супруге — и вот… Он теперь и не видит, и не знает, как горестно страдают у его могилы две любящих его души!
Лидия Павловна, моя сотенная командирша с 1914 года, умная женщина, она отлично понимает, как нам обоим тяжело быть здесь!
— Пойдемте, Федор Иванович… пойдемте домой! Слезами ведь не поможешь горю! Поплакали вот над Жориком, отдохнули душой и… довольно! — говорит она.
Вновь перекрестились, вновь поцеловали холодный белый мрамор креста и тихо, молча вышли на пустынную улицу Майкопа…
В эмиграции Л. П. Маневская проживала в Америке, в Сан-Франциско.
3-й Уманский полк поездом переброшен в район Туапсе для действий против «зеленых». Одна сотня перед Гойтсхим перевалом, остальные сотни расположились в районе станции Кривянка.
В Туапсе расквартирован 3-й Запорожский полк. Им командует пожилой полковник Рахимов.[123] Грустная картина кругом… Фактически — ни службы, ни боевых действий нет. Тускло и мрачно на душе. А главное — бесплодная жизнь. Войска идут победно на Москву, а мы здесь, в глубочайшем своем тылу, бездействуем. Решил бежать на фронт. Отлично знаю, что Гамалий меня не отпустит. Кстати — мать пишет, что предстоит молотьба хлеба, а работать некому!
— Хоть бы ты прибыл, сыночек, помочь мне обмолотить. Святой хлебушко. Мне одной с детьми не справиться…
Гамалий недоволен, что я вновь прошусь в отпуск, но, зная состояние нашей семьи, отпустил.
Дома, во дворе, шла молотьба ячменя котками, чтобы хороший корм был для скота, и мое прибытие в семью как нельзя было кстати.
Ровно две недели «я крутил веялку»… Думаю, многие не знают этот каторжный труд, если сам его не испытал. Помощники же у меня — мать и три сестренки. Бабушка — у печи… По току — все босиком. Я тоже…
Трудом святым здесь добывались —Богатство, слава и покой…
— как писал какой-то казачий поэт.