Новый Мир ( № 10 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я его в последний раз увидел, когда отцовский эшелон на 10 минут остановился в Омске. Увидел почти в полной темноте на грузовом перроне. Мне было непривычно его видеть, и я чего-то жалко лепетал и плакал.
Вот, собственно, и всё об отце. А впрочем, не всё!
В декабре 44-го, когда я уже учился в Военно-музыкальной школе, мне пришло извещение-вызов в Госбанк СССР. Я не понимал, в чем дело. Однако пришел. Чуть помыкавшись, попал к нужному окошку. И там мне выдали 73 рубля с копейками.
— От кого это? — спросил я.
— Деньги выдаются Вам по завещанию Вашего отца, — ответила тетя в окошке. Слово „завещание” я понял правильно. И — увы — опять заплакал. (Прости, Марк, но если судить по этому письму, то я выгляжу неким „плачущим большевиком”. Однако что поделать: именно так оно и было. Мальчишка остался мальчишкой — даже в военной форме…)»
Прервемся на минуту, и вот почему. Настоящее имя отца Роберта, как писала Вера Павловна, Ксаверий, но его начальнику оно не понравилось. Стал Станиславом [36] . Погиб же Станислав Никодимович Петкевич (р. st1:metricconverter productid="1906 г" 1906 г /st1:metricconverter .), по появившимся недавно сведениям [37] , не в 1944-м (или ранее) под Смоленском, а 22 февраля 1945 года в Латвии, в бою у хутора Машени. Он был командиром взвода 257-го отдельного саперного батальона 123-й стрелковой дивизии. Эти данные расходятся с теми, что сообщил Р. И. Рождественский в письме. Ждет объяснения и тот факт, что, прослужив полжизни и пройдя всю войну, С. Н. Петкевич в 1945 году имел звание лейтенанта.
«А теперь — по поводу твоего косвенного предложения об „Омском сборнике”. С одной стороны — заманчиво, а с другой — сложно. Я же не знаю, какие у вас там „литературные веянья”. Кто захватил власть? „Бондаревцы”? Или нормальные люди? Я вообще, если честно, не знаю ни единого сегодняшнего омича-поэта. Есть ли они? (Наверняка должны быть!) Какие они? Это я к тому, что твое (и, допустим, мое) предложение о сборнике может вызвать целую бучу, в которой прежде всего достанется лично тебе! Зачем? Мне-то плевать, — я видывал (и слыхивал) всякое. Привык.
И потом, издавать сугубо „краеведческую” книжку стихов бессмысленно. Она же, помимо воспоминаний, должна быть сегодняшней. Во всяком случае, так я думаю. <…>
(Во размахался!)
Ладно. Посылаю тебе книжку новую (или, будем говорить: почти новую!). Издана неожиданно для меня в Краснодаре [38] . Там много сравнительно новых стихов. Пишу я и сейчас. И тоже готова целая кучка (а может — куча) всяческих „поэтических произведений”. Работаю с охотой (тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!). А над сборником (конечно, туда должны войти перечисленные тобою стихи!) я буду думать. Даже буду его потихоньку готовить и ждать от тебя ответа.
P. S. Да, чуть не забыл: сборник стихов по-омски — это что? Сколько строк? или печатных листов?
Р. ».
Его не стало в августе девяносто четвертого. А уже в декабре появились «Последние стихи Роберта Рождественского». Конечно, я сразу заметил: не все они «последние». И не все — «шедевры». Но концентрация потрясающих стихотворений на единицу книжной площади оказалась столь велика, что не оставила сомнений в особом месте сборника среди многочисленных изданий Рождественского.
«Книга — о смерти, о подступающей смерти, об ожидании смерти. Можно сказать, попытка итога, последний рывок души: найти в случившемся смысл, — напишет Лев Аннинский. — Но более всего, и глубже всего, и глуше — сама борьба души с подступающим небытием: попытка не согнуться.
Чисто „рождественская” оборона юмором:
Тихо летят паутинные нити.
Солнце горит на оконном стекле.
Что-то я делал не так?
Извините:
жил я впервые
на этой Земле.
…Мужество Рождественского — не только в противостоянии подступающей физической смерти, хотя потрясает и это: „Неотправленное письмо хирургу” будет не раз перечитано и под чисто человеческим углом зрения. Но тут больше: мужество духа, глядящего в глаза пустоте. Спокойное отрицание пустоты. Через констатацию» [39] .
В другом стихотворении из тех лет Рождественский признается:
Никаких капиталов не нажито:
может, я не тот,
может, время не то.
Вот живу
и свой возраст донашиваю,
будто старенькое пальто [40] .
Довольно неожиданный «„валютный” вид на Кремль».И «восемь тысяч» при пересчете мельчают прямо на глазах. О его материальных проблемах догадался немного раньше, чем прочел это стихотворение. Позвонил на Горького, снова ставшую Тверской, но услышал незнакомый голос с незнакомым акцентом. Камеи же, заподозренные мною в весьма знатном происхождении, на поверку обернулись гипсовыми слепками.
Наши врачи отказались оперировать: нет ни малейшей надежды. С чем не согласились врачи французские. Дело было за малым — за деньгами. За очень серьезными деньгами. «Ходили по важным чиновникам, покупали валюту (тогда, в начале 90-х, ее можно было купить только во Внешэкономбанке после предоставления кучи справок, анализов, биографий и ходатайств, и то по большому блату)…» — расскажет Екатерина Рождественская [41] .Кто знает, как скоро достигли бы их усилия цели, если бИосиф Кобзон и Владимир Панченко [42] не добрались до самого верха. Там распорядились обменять рубли на валюту, но ее не хватило даже на первую операцию. Оплатили счета военного госпиталя «Валь-де-Грасс» французские и русские друзья Роберта, в основном — Алекс Москович [43] . У смертельной болезни были отвоеваны несколько лет жизни. И — «Последние стихи…».
Не так давно столкнулся с утверждением: Рождественский в душе был верующим человеком [44] . Отнесся скептически. Но если понятие веры укрупнить, расширить, отвергнутая точка зрения не покажется чересчур надуманной.
Я верующим был.
Почти с рожденья
я верил с удивленным наслажденьем
в счастливый свет
домов многооконных…
Весь город был в портретах,
как в иконах.
И крестные ходы —
порайонно —
несли
свои хоругви и знамена…
А я писал, от радости шалея,
о том, как мудро смотрят с Мавзолея
на нас вожди «особого закала».
(Я мало знал.
И это помогало.)
Я усомниться в вере
не пытался.
Стихи прошли.
А стыд за них
остался [45] .
Покаяние? Да нужно ли было Роберту Рождественскому каяться? В конце концов, он всегда оставался верен не столько псевдокоммунистическим, сколько демократическим идеалам, и лишь забрезжило их время, как у него словно второе дыхание открылось.
Совсем от вопросов, однако, не избавился. Правда, когда прочел: «Я мало знал. / И это помогало», показалось, будто получил ответ на некоторые из них. Потом подумал: как же так? Жил он в двух шагах от Кремля, в самом что ни на есть центре «общественной и политической жизни страны», изъездил вдоль и поперек весь мир — и «мало знал»? А может быть, не хотел, не смел знать? Может, опасно было знать?..
Поэт предчувствовал возражения. Иногда пытался что-то объяснить — как в хулиганистых с виду куплетах«Ламца-дрица, гоп-цаца!..», где единственный, наверно, раз употребил крепкое словцо. Чаще же судил себя беспощадно и едко. В стихотворении с громоздким названием «Воспоминание о встрече руководителей партии и правительства с интеллигенцией», о которой не без юмора рассказывал когда-то мне, ощутимо сместил акценты:
Надо было назвать
дурака дураком!
По роскошной трибуне
рубануть кулаком!..
Ты — мой бедненький —
не рубанул, не назвал…
А потом бутерброды в буфете жевал.
И награды носил.
И заботы терпел.
Что ж ты хнычешь и губы кусаешь теперь?! [46]
Поразительно, как, разбираясь с прошлым, он оценивал настоящее и провидел будущее! Даже не заметишь порой, где кончается это прошлое и начинается наше сегодня…
Как живешь ты, великая Родина Страха?
Сколько раз ты на страхе
возрождалась из праха!..
Мы учились бояться еще до рожденья.
Страх державный
выращивался, как растенье.
И крутые овчарки от ветра шалели,
Охраняя
колымские оранжереи.
И лежала Сибирь, как вселенская плаха,
и дрожала земля от всеобщего страха.
Мы о нем даже в собственных мыслях молчали
и таскали его, будто горб, за плечами.
Был он в наших мечтах и надеждах далеких.