«Третья сила» - Иван Дорба
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему к власти пришел Поремский, а не Околов? — удивился Хованский.
— У Околова неприятности: его пасынок Анатолий Разгильдяев вернулся в Советский Союз. Смелый юноша! Очень нам помог. А мать с дочерью пока за границей…
— Какие переплетения судеб! — неожиданно для себя произнес Олег Чегодов.
В комнату вошла Латавра с подносом, на котором стояли рюмки. Она наполнила их коньяком и подошла с поклоном к Сергееву-Боярскому.
— За победу! — сказала она.
— За победу! На всех фронтах! Так было, есть и будет! — И стоя осушил рюмку. Потом, опустившись на стул, поглядел на Чегодова, продолжил свой рассказ: — Судьбы, судьбы… Чем дальше, тем с эмиграцией сложнее. Сейчас там, за границей, в НТС, намечается еще одна драчка, теперь между старыми эмигрантами команды Околова, Поремского, Редлиха, Столыпина и новыми — изменниками Родины в годы Второй мировой войны, такими, как Артемов, Островский… Поремский мудрит над некой «молекулярной доктриной», благодаря которой (как он надеется убедить ЦРУ) можно минимумом пропагандистских средств оформлять стремления и чаяния людей, и массы станут играть, как хорошо срепетированный оркестр без дирижера…
— Чепуха все это! — расхохотался Чегодов. — А впрочем, что им остается делать, как не дурить голову тому, кто платит деньги.
— Ладно, бог с ними! Лучше скажи, как там наши? — спросил Алексей Хованский.
— Во Франкфурте я видел только Гракова. Он не унывает, увлекается живописью, выставил во Франкфурте несколько своих полотен.
— Во время войны, когда приезжал в Локоть, Грак по секрету мне говорил, что связан с неким Радо или его резидентом в Гамбурге. Будто выполнял ваши, Алексей Алексеевич, задания, передавал не то шифровки, не то еще что-то. Может, я задаю бестактный вопрос? Тогда простите! — и Чегодов почувствовал себя неловко.
— Дело прошлое. Это был один из агентов Радо. А сам Радо, Шандор Радо — венгр, коммунист, легендарный разведчик. Под его началом работали семьдесят агентов. По специальности Радо — картограф. Начал свою разведывательную деятельность по совету Урицкого и Артузова в Женеве. Во время войны послал около шести тысяч радиограмм. Таинственная «Дора» передавала секретнейшие приказы верховного командования вермахта, конфиденциальные беседы фюрера о дислокации и перемещении войсковых подразделений. — Алексей откашлялся. — Передачи эти обычно шли ночью. Запеленговать станцию немцам долго не удавалось. Фашисты не очень церемонились с швейцарскими властями, но все-таки это было государство, по многим и весьма важным причинам самостоятельное…
— Надо думать, в швейцарских банках хранилось немало золота фашистской верхушки, — заметил Чегодов.
— Совершенно верно. Абверу удалось наконец расшифровать посылаемые «Дорой» тексты радиограмм. Активные помехи перешли на пассивные, потом началась дезинформация; чуть было не сбили с панталыку нашу разведку. Спасла положение жена Радо, Мария, почерк которой был хорошо известен.
— А откуда, если это не секрет, Радо получал такую потрясающую информацию? — заинтересовался Олег.
— Через Рудольфа Расслера, а Расслер — от двух девушек-связисток, сидевших у телетайпных аппаратов, автоматически воспроизводивших в доли секунды истинный текст. Эти девушки рисковали больше всех!
— И какова их судьба?
— Обе погибли…
— А где Колька Буйницкий? — Чегодову не терпелось узнать разные подробности.
Сергеев потупился, пожал плечами и нехотя протянул:
— Тяжело болен… не знаю, выживет ли?
— Да, да, — грустно подтвердила Латавра.
Все помолчали.
— Мне обидно за Алексея Денисенко, нашего Лесика. И надо же, погиб из-за амулета! Помню это старинное кольцо, доставшееся его жене Марусе не то от деда, не то от прадеда, и верил он, что в нем таинственная сила…
— Передают приветы Зимовнов, Черемисов, — уже более весело продолжал Сергеев-Боярский.
— Иван, говорят, стал большим начальником! — заметил Олег.
— Зимовнова советское правительство наградило орденом Кутузова. Герой! Сейчас подал в отставку.
— А как Жора? — спросили разом Латавра и Алексей.
— Черемисов — молодцом! Живет на окраине Белграда у вдовы Аркадия Попова. Рассказывал, как ваш друг, черногорец Васо Хранич, ездил в Далмацию и неподалеку от древнего городка Стон, на пригорке, среди оливковой рощи отыскал каменную глыбу с деревянной скульптурой и надписью: «Памятник летчику. НОАЮ СТАНКОВОУКУ. Ноябрь 1944 год».
— А при чем тут Воук?
— В том-то и дело, что дотошный чико Васо выяснил, что там лежит Попов! И теперь, надеюсь, с разрешения властей будет выбита надпись: «Здесь покоится сын тихого Дона, командир звена "В" Первой эскадрильи НОАЮ майор Аркадий Иванович Попов. 1906-1944».
— У города Стона «его зарыли в шар земной, как будто в мавзолей», — грустно произнес Чегодов. — А как Зорица?
— Познакомился я и с ней, и с ее сыном. Славный мальчик! Уже большой, крепыш, ходит в школу и, говорят, вылитый Аркадий!
Латавра вдруг поднялась:
— Дорогие друзья! Не надо бередить незажившие раны. Лучше, по грузинскому обычаю, поднимем чарки за ушедших от нас героев!
Все встали и молча выпили. Каждому из них было что и кого вспомнить. У каждого была своя дума, как жить после войны.
Хованский подошел к шкафу, вынул толстую папку с наклейкой «НТС», порывшись в бумагах, негромко обратился к присутствующим:
— Послушайте последнее слово обвиняемого Георгиевского: «О моих теперешних настроениях я могу сказать следующее: я историк и прожил шестьдесят два года. Мне тяжело признавать свои ошибки. Однако я должен признать, что мои идеалы потерпели крах. Война показала, что русский народ пошел за советскую власть. Теперь я убежден, что будущее за социализмом. Долгое время я трудился над осуществлением теории "солидаризма". Я принимал эту программу как исходный пункт для борьбы с советской властью, но на самом деле у меня было очень мало общего с убеждениями членов НТСНП. Меня сближало с ними только то, что я не признавал коммунистической идеологии-. Я много передумал за время своего пребывания под следствием. Должен заявить, что я очень благодарен советским органам следствия за гуманное ко мне отношение, этим самым я опровергаю те клеветнические измышления о режиме и методах ведения следствия в СССР, которые сам раньше распространял. Сейчас я не являюсь противником советской власти. Прошу учесть, что в тысяча девятьсот сорок четвертом году я при приближении советских войск к Белграду не бежал с оккупантами, хотя имел такую возможность; я прошу суд о снисхождении. Может быть, я смогу передать свой горький опыт русской эмиграции, которая сейчас вновь вступила на ложный путь, на путь борьбы с советской властью. Еще раз искренне, без задних мыслей, прошу снисхождения…»
— Все-таки просил снисхождения?!
Хованский отложил папку.
— Ни попом Аввакумом, ни Джордано Бруно, ни Галилеем его не назовешь! Менял убеждения легко. Впрочем, не было ни одного, повторяю, ни одного энтээсовца, который был бы готов отдать жизнь за свою идею…
— И не будет! Кто пойдет на смерть за молекулярную доктрину Поремского? Смешно! — поднявшись с места и подойдя к окну, заметил Чегодов.
— Но я верю в рок… Это принадлежность человека к земле. «Сначала жизнь мне дали не спросясь!», а потом принадлежность к окружающей среде, стечению обстоятельств, к определенной эпохе, к климату, цвету кожи, к Родине, наконец! — Чегодов пристально посмотрел на Хованского, потом на Сергеева и, заметив в уголках их губ затаенную улыбку, запальчиво продолжал: — Да! Принадлежность к родине! Человек по-особому воспринимает крик ребенка, вопль о помощи женщины или курлыканье журавлиной стаи в осеннюю пору. И подобно этому вечному зову русских людей, особенно в начале войны, давил психоз первых поражений нашей армии. «"Сопротивляться!" Это крик из глубины наших сердец, из глубины отчаяния, в которое ввергло нас несчастье нашего Отечества. Это голос всех, кто не смирился, всех кто хочет выполнить свой долг!» — писал в передовой статье первого номера антифашистской газеты «Сопротивление» русский эмигрант Борис Вильде, положивший начало этому движению.
— Двадцать третьего февраля сорок второго года героя, чье имя во Франции стало легендой, расстреляли с шестью товарищами на Монт-Валериен. Теперь там воздвигнут монумент — железный кулак, опутанный колючей проволокой. Впечатляющее зрелище! — заметил Сергеев.
— За несколько часов до расстрела Борис Вильде писал жене: «…я знал, что это будет сегодня… я готов, я иду… я с улыбкой встречаю смерть… думайте обо мне как о живом…» Да разве их было мало? Кирилл Радищев, Вика Волконская, эта «красная княгиня», как называли ее французские маки, князь Оболенский или наш бывший кадет, Алеша Флейшер, установивший контакт с итальянскими коммунистами и патриотически настроенными эмигрантами, которому удалось только в Риме создать около сорока конспиративных квартир, где скрывались небольшие группы партизан. Русские люди, я говорю не о космополитах, не ограничивались пожеланиями: «Боже, спаси Россию!», а вели упорную работу по подготовке мировой общественности к психологическому взрыву. — Олег снова оглядел присутствующих и так же горячо продолжал: — Русские патриоты хвалятся не только Шаляпиным, Рахманиновым, Глазуновым, Стравинским, гордятся ролью русской хореографии в развитии французского, итальянского, американского балета. Приятно, конечно, говорить об Анне Павловой и Сергее Лифаре, о шахматной короне Алехина, о скульпторе Коненкове, о крупнейших мировых ученых в области электронной физики и телевидения — В.К. Зворыкине, в области механики — С.П. Тимошенко, в области кораблестроения — В.И. Юркевиче. Но несколько отошли на задний план нобелевские лауреаты по экономике, химии, литературе, меняется образ старой святой Руси, зазвучали новые слова: Днепрогэс, Магнитка, «Ростсельмаш», социализм, Халхин-Гол и после, казалось, неминуемой катастрофы — битва под Москвой, подвиг панфиловцев, Сталинград… Берлин…