Ночной корабль: Стихотворения и письма - Мария Вега
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодарю Вас очень, очень за такое чудесное письмо и за присылку фотографий. Для меня всё это было огромной радостью, и, по правде говоря, меня всё время так тянет смотреть на Урал, на рябину, на Светлану в ватнике, перечитывать письмо и стихи, что я всю свою работу делаю, спустя рукава, а ее ужасное количество, особенно переводов на французский самой себя, и все к сроку, я же везде и всюду только и делаю, что опаздываю. Но по не так уж важно. Гораздо важнее – радость неожиданно найти, и тридевять земель, такого родного человека и так им насквозь прогреться, как я прогреваюсь всем, что от Вас приходит.
Стихи Ваши, чем больше вчитываюсь, тем больше люблю Всем своим существом понимаю, что для Вас это главное, потому что я такая же, и стихами одержима при всех обстоятельствах и в самые неожиданные минуты…
Как непохожа Ваша жизнь на Родине на всё то, к чему мы привыкли в так называемом «рассеянии»! Что втолкуете людям, которые в школах зазубривают на всю жизнь такие пышные прописи, как например: «Лучшим образцом прозаического изложенья мир считает Шатобриана», и ученикам ставят отметки в зависимости от того, насколько они подражают стилю Шатобриана. Никто здесь не поймет, что можно писать работу о подходе поэта к природе и об ее изображении в стихах, так же, как непонятно существование какой бы то ни было литературной школы и уж тем более института.
Меня очень волнует и интересует, что Вы написали или напишете в своей диссертации на эту замечательную тему о поэте природе. Мы с мужем за эту тему ухватились и проговорили целый вечер. Сможете ли мне, если не прислать копию (вот какая я стала требовательная!), то хоть вкратце написать, как Вы этот вопрос разрешили. Интересно, вообще, знать, чего ждут от советского поэта.
Меня поражала, и в Париже, и в Америке, та жадность, с которой там набрасываются на приезжающих советских поэтов, Иногда сдается, что это простое любопытство, как к новому блюду, но русская поэзия никак не отражается на иностранцах, которые всё больше уходят в заумность и абсурд. Во Франции, где Евтушенко осаждали чуть не с драками, после него начали особенно возносить Превэра: «Вот это новатор! Какая смелость! Как он ушел вперед от рутины!» А вся его смелость в наборе невероятных слов и полном отсутствии знаков препинанья, так что не понять, где фраза начинается и где кончается… Здесь на поэзию смотрят как на абстрактную живопись: вам что-то дали, извольте сами понимать и толковать…
Заговорив о живописи: еще одно звено, связывающее меня с Вами! Я рисовала с самого раннего детства, унаследовав эту способность от отца, который был очень талантлив и обладал «абсолютным слухом» в красках, как музыкант в музыке. В Париже, задолго до гитлеровской войны, получила диплом парижского Салона и впоследствии не раз выставляла в частных галереях, но параллельно с этим урывала время, чтобы работать в школах-студиях, изучая натуру и т.д. Больше всего меня всегда тянуло к театральным декорациям. После войны мне удалось поставить в одном из театров, где постоянно играла русская труппа, три моих пьесы, к которым все декорации я сделала своими руками. Комната, в которой я их делала, была маленькая, а сцена – 14 метров ширины на 9 глубины, и к тому же высокая. В пьесе, нуждавшейся в очень трудном оформлении, надо было, в последнем действии, дать полустанок в сумерках и глубокую даль с холмами и уходящей вдаль дорогой, где зажигаются сигнальные огни, зеленый и красный. Развернуть «даль» на всю ширину сцены и не ошибиться в размере и точном месте, где мигают огни, было делом чистого вдохновения. Я прикрепила к деревянной распялке две маленьких лампочки от карманного фонарика и вымазала одну зеленым, другую красным, провод был спрятан за «холмом» и дальнейшее я поручила театральному электротехнику, который довольно скептически повертел в руках эту странную маленькую штучку… Все, кто видел, приходили в ужас, – какая наивность, мол, в серьезном театре позволять себе детские игрушки, просто курам на смех. Я не сдавалась и вот, в день генеральной репетиции, забравшись, в зрительном зале, в самую даль, просмотрела я действия, удивившись, что все пропорции соблюдены (нетрудно было их потерять в крошечном пространстве, где я работала, по кусочкам, да еще чаше всего лежа на полу). В первом действии, которое проходило на небольшой площади бедного квартала, с облупленными каменными стенами, заклеенными всякими афишами, высилось огромное, корявое, осеннее дерево, обнесенное железной решеткой, и всё кругом было усыпано желтыми листьями, а вдаль, с горы, спускался переулок, со старыми фонарями, какие еще можно видеть на окраине Парижа.
Получилось вполне удачно, но я с волненьем ждала последнего акта с полустанком, а моя приятельница, Софья Михайлова Радищева (мать Кирилла Радищева, героя французского Сопротивления, о котором написана моя поэма ), меньше волновалась за свою роль в пьесе (она очень хорошая актриса), чем за мой позор с оформленьем. Наконец дело дошло до последнего поднятья занавеса, и вдруг, все присутствующие на репетиции, как по сговору, начали аплодировать. То же самое произошло и на самом спектакле: взрыв хлопков, просто раскат грома, перед сценой, где еще не появились актеры. Знаменитые сигнальные огни так прелестно горели в дали, казавшейся туманной, лилово-голубой и бесконечной, и столько было настроенья в одиночестве полустанка и в далеких деревушках, где начали зажигаться огоньки, что я сама себя готова была поцеловать.
Один акт этой пьесы, между прочим, был приобретен Москвой. Мне прислали магнитофонную ленту, которую я храню, как реликвию. Играли артисты МХТ, театра Сатиры и театра Вахтангова. Должна сказать, что парижская труппа, в которой играли старики Павлов и Греч – бывшие артисты МХТ, а также их ученики, и хорошие актеры эмигрантской пражской труппы того же МХТ, были на высоте и, что самое интересное, – прослушивая московскую игру, я удивилась полной одинаковости исполненья, – настолько и те, и другие, одинаково поняли свои роли и автора. Как мне всё это было приятно и сколько волненья, когда первый раз была поставлена лента, и заговорили живые голоса!
Потом уже и играть было некому и негде. Театра больше нет нигде, артистов тоже. Существует, в Париже, студия, где молодежь старательно избавляют от вопиющего французского акцента и, нанимая время от времени залы для показательных спектаклей натаскивают ребят на Островского, получающегося грустно офранцуженным. В Швейцарии, в Лозанне, есть, говорят, какая-то ревностная группа любителей, и это всё.
Меня очень тронуло то, что Вы прислали мне снимок с рисунка на печке. Очень хорошо, и опять – очень «свое», так как я сама большая любительница рисовать, если не на печках, которых нигде нет, то, во всяком случае, на стенах. Швейцария мой пыл обуздала: мы живем в меблированной квартире и чужие веши неприкосновенны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});