Виктор Гюго - Елена Марковна Евнина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тогда начинается цепная реакция добра, которая идет от Лантенака к Говену, как некогда в «Отверженных» — от епископа Мириэля к Жану Вальжану, а от Вальжана к Жаверу. В главе «Говен размышляет» писатель, как и в «Отверженных», развертывает драматическую битву добра со злом, на этот раз в душе Говена. Раздумывая о самоотверженном поступке Лантенака, который пожертвовал жизнью ради спасения чужих детей, Говен не может согласиться с его казнью. «Такая награда за героизм! Ответить на акт великодушия актом варварства! Так извратить революцию! Так умалить республику!» (11, 347), — думает Говен, представляющий себе законы революции в широкой гуманистической перспектива и забывающий о сегодняшних — непосредственных — ее задачах.
В конце концов Говен решает этот внутренний спор в пользу Лантенака, полагая, что он «вернулся в лоно человечества». Но в противоположность тому полному преображению, которое произошло под влиянием епископа ж душе Жана Вальжана, пережившего целую очистительную бурю и ставшего в результате глубоко нравственным человеком, Лантенак, спасший крестьянских детей под влиянием внезапного, импульсивного движения, остается такой же аморальной личностью и заклятым врагом революции, каким он был ранее. Он продолжает с яростью отстаивать старый строи и привилегии своего сословия, презрительно говоря о «смердах» и о «мерзостях» революции. Очутившись на свободе, он снова возглавит кровопролитную войну против республики — и, следовательно, поступок Говена, который его освободил, никак не может быть оправдан с точки зрения реальных задач революции и родины. Речь Говена, которую он произносит перед революционным трибуналом, показывает, что он сам это осознал и сам вынес себе смертный приговор: «…одно заслонило от меня другое; один добрый поступок, совершенный на моих глазах, скрыл от меня сотни поступков злодейских; этот старик, эти дети, — они встали между мной и моим долгом. Я забыл сожженные деревни, вытоптанные нивы, зверски приконченных пленников; добитых раненых, расстрелянных женщин, я забыл о Франции, которую предали Англии, я дал свободу палачу родины. Я виновен» (11, 369).
Так Гюго воплощает в своем романе объективно существующее противоречие между гуманной целью и вынужденной жестокостью революции. Противоречие между благородным великодушием ее бойцов и жестокой необходимостью ограждать революцию от ее смертельных врагов. Второй раз, почти в одной и той же ситуации — ситуации Тельмарша, укрывшего Лантенака от республиканцев, и затем Говена, выпустившего его на волю, — абстрактное милосердие, без учета его конкретных последствий, решительно осуждается писателем.
Преступление Говена, признанное им самим, очевидно, и не кто иной, как его названый отец и учитель — Симурдэн, возглавляющий суд революционного трибунала, должен послать его на гильотину. Однако именно устами Говена, идущего на смерть, Гюго выражает свои самые сокровенные мысли о том, что за сегодняшним грозным днем революции открываются великие гуманистические и нравственные перспективы.
Размышления Говена, высказанные им Симурдэну в ночь перед казнью, являются кульминацией романа «Девяносто третий год», подобно тому, как была кульминацией романа «Человек, который смеется» речь Гуинплена в палате лордов.
«Назревают великие события, — говорит Говен. — То, что совершает ныне революция, полно таинственного смысла. За видимыми деяниями есть деяния невидимые. И одно скрывает от наших глаз другое. Видимое деяние — жестоко, деяние невидимое — величественно. Сейчас я различаю это с предельной ясностью. Это удивительно и прекрасно. Нам пришлось лепить из старой глины. Отсюда этот необычайный девяносто третий год. Идет великая стройка. Над лесами варварства поднимается храмина цивилизации» (11, 376–377).
И когда Симурдэн спрашивает Говена, оправдывает ли он настоящий момент революции, Говен без колебаний отвечает утвердительно, ибо революция представляется ему грозой, а «гроза всегда знает, что делает. Сжигая один дуб, она оздоровляет весь лес. Цивилизация была покрыта гнойными, заразными язвами; великий ветер несет ей исцеление. Возможно, он не особенно церемонится. Но может ли он действовать иначе?.. Ведь слишком много надо вымести грязи. Зная, как ужасны миазмы, я понимаю ярость урагана» (11, 381).
Отнюдь не отступая от своих гуманистических устремлений, Гюго устами Говена провозглашает свою уверенность в прекрасном будущем, которое должна принести революция. Как бы поменявшись ролями со своим учителем Симурдэном, Говен открывает последнему дальние перспективы революции. Он ждет от революции не только равенства и материального благополучия, но и осуществления нравственных и духовных идеалов. Он говорит о расцвете таких человеческих чувств, как преданность, самоотречение и великодушие. Он мечтает о «республике духа», которая позволит человеку «возвыситься над природой», ибо человек создан «не для того, чтобы влачить цепи, а чтобы раскинуть крылья». Он верит в вечное дерзание и беспредельное развитие человеческого гения.
Еще нигде так великолепно не раскрыл писатель свою глубокую веру в то, что из трагической эпопеи революции, залитой кровью ее врагов и ее верных сынов, встанет солнечное будущее человечества. Таков был ответ гуманиста Гюго многочисленным хулителям революции, которые с особенной яростью обрушились на нее после дерзновенной попытки Парижской коммуны.
Высокий эмоциональный накал, свойственный как поэзии, так и прозе Гюго, особенно ярко чувствуется в этом последнем его романе, насыщенном патетическими сценами и изображением горячих, взволнованных, героических эмоций. Такова патетика счастливой встречи Говена с Симурдэном, которого он, «задыхаясь от волнения», узнает в человеке, спасшем ему жизнь, заслонив в бою своим телом: «Мой учитель!» — восклицает Говен, упав на колени возле раненого; «Твой отец», — поправляет его Симурдэн. Или крайняя степень отчаяния, которая с такой силой выражена в крике матери, долгие дни и недели искавшей отнятых у нее детей и внезапно увидевшей их в окне горящей башни. Интересно, что в моменты особенно сильных волнений Гюго заставляет своих персонажей бросать дерзкий вызов даже самому богу («Это значило бы, что бог — предатель…» — восклицал Гуинплен у постели умирающей Деи; «О, если бы я знала, что им так суждено погибнуть, я бы самого бога убила!» — кричит несчастная мать, видя, что огонь пожара подбирается к ее детям; «Так вот каковы твои дела, милосердный господь!» — бросает гневный упрек, грозя кулаком небу,