Привычное дело. Рассказы - Василий Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благочинный открыл саквояж, чтобы достать гостинцев.
Урядник подозвал самого большого мальчика, подал горсть ландрину. «Отдай, братец, самому маленькому, разделите на всех...»
Коляска запылила деревней. Отвод имелся и с другого конца. Орава кинулась к другому отводу, чтобы поживиться и в том конце. Второй раз не вышло. Ребятишки вернулись, сбились в кучу и начали делить ландрин. Вышла потасовка. Самым младшим в ораве был как раз будущий прадед Лаврухина. Конфеты у него отобрали, он же сидел в траве и ревел от обиды во все горло. Всем гуртом начали утешать, но ребятенок не мог толком выговорить ни одного слова, лишь, повторял одно: «Ба-ля-ля, ба-ля-ба...» Он и говорить как следует еще не умел. С той дальней поры и пристало к Лаврухиным прозвище...
Вновь и вновь солдат перечитывал письмо, думал о жене. Трое деток теперь. Оравушка! Чем будут кормиться? Когда уезжал, то оставалось пуда полтора ячменя. Мать Устинья сушила зерно на печке, собираясь изопихать в ступе и смолоть на ветрянке. Весь запас харчей, выданный авансом на трудодни, умещался в этом мешке. Мать Устинья дюжа только куделю прясть, еще колыхать зыбку. Все остальное ляжет на Дуню. Открылась война. Никто и не думал,
О, как не вовремя все началось! Жена беременна, скотный двор не достроен, сено не докошено. Мобилизовали всех здоровых, начиная с пятого года рождения, кончая восемнадцатым. Осталась в деревне одна браковка. Еще и теперь в ушах бабий рев вперемежку с пьяной гармошкой. Тот же Гришка Демкин уезжал поперек телеги. Бабы ревели в голос, без слов, как младенцы. Не причитали, просто вопили...
Почему Лаврухину не пришло ни одного письмеца с начала войны? Сам-то писал все время и номер полевой почты указывал правильный. Ох, что баять про номера! Цифра, она и есть цифра...
Дочка вспомнилась, конечно, не младшая, старшая, Манька. Еще совсем кроха, только этой осенью в школу. Хорошо хоть училище в своей деревне. Лаврухин улыбнулся, вообразив щербатую Маньку бегущей на уроки с холщовой сумкой, куда кладут букварь с тетрадками и задачник. Сын Мишка, этот ходит в школу за семь километров. Большой стал! Пахать выучился, в ту весну, перед самой войной. Не худо и плотничал, ежели при отце. Бегает уж, наверно, за девками. Остался Мишка за хозяина, да ведь что, тоже еще малолеток!
Гордился Лаврухин, что парень учится после четвертого класса. Вот кончит семь-то классов, глядишь, на агронома пойдет либо на летчика...
– Дмитрий Михайлович, а ты чего это так разулыбался? – спросил командир расчета. – И за кипятком не бежишь.
– Да я, товарищ сержант, посуду-то выбросил. Зимой стограммовку и то плеснуть было некуда, прострелило у меня фляжку-то. А сейчас, понимаешь, родину вспомянул. Парень у меня, сын Мишка... Пойдет в семую группу нонешной осенью.
Все оглянулись на громкий лаврухинский голос, даже капитан, командир батареи, улыбнулся:
– Сын, говоришь? Ну-ну. Это хорошо, Дмитрий Михайлович, что сын. У меня дочка такая же...
Капитан был москвич. Работал до армии учителем, и Митька никак не мог привыкнуть к тому, что называют его по отчеству.
Лаврухину хотелось сказать и про Маньку с ее выпавшим и за печку брошенным зубиком. Побоялся солдат быть надоедливым, оттого и замолк. А фляжка, простреленная немецкой пулей, была действительно выброшена. Добра была посудинка, да пришлось расстаться. Котелок тоже расстрелян, как человек. Но Лаврухин отрезал от кабеля кусочек свинца, заклепал дыру. Служит котелок не хуже и прежнего.
Командиру батареи требовалась горячая вода, вслед за сержантом надумал он бриться. Кашлянул капитан, бережно наставляя трофейную опасную бритву. Конец кожаного ремня держал другой солдат. Насчет пены и горячей воды Митька догадался, но поздно. Подоспел рязанский ефрейтор, налил кипятку в капитанскую баклажку, при этом успел и публику рассмешить: «А я рыжий, что ли, воду носить?» Стриженная под полубокс голова рязанца похожа на большой мухомор, только без белых крапинок. Носить волосы ему разрешили еще в той части, где служил до этого, то бишь до бомбежки, под которой погиб прежний расчет. Наверно, пожалело начальство такую красивую шевелюру. Новый командир батареи приказал было всем остричься, рязанский заявил: «Я кто, баран или яфрейтор?» Чем и насмешил капитана, а батарейцев спас от поголовной стрижки. «Яврей ты, а не яфрейтор», – передразнивал рязанский говор сержант-сибиряк. Наводчик не обижался.
Сержант числится командиром орудия, он разбирается в прицелах, но голова пендрит не хуже и у ефрейтора. Они и в бою иной раз заменяли друг дружку.
Ох, не проста задача бить по танку, хоть сбоку и даже с хвоста! С переда бывает и совсем бесполезно. Выкатит железный дьявол и давай носом водить, личность твою выискивать. Сперва немец палил с ходу, теперь побаивается. Остановится на один момент, чтобы прицелиться. Тут уж зевать некогда. Не упусти, наводчик, этот момент! Хорошо, если успеешь вмазать фрицу прямо под дых подкалиберным. А если замешкался? Тут тебе и хана. Пулеметная очередь срежет весь расчет, либо затрещат под гусеницами православные косточки. Одного верзилу прищучишь, а из-за бугра ползут два. Иной раз и три. С лошадями-то Лаврухин управлялся быстро. Командир батареи не единожды хвалил за хорошую службу. А чего его хвалить? С конем привык валандаться чуть не с пеленок. И в ночном пас, и боронил, и пахал. И через голову пикировал раза четыре, хорошо, что отец не видел...
Поезд вдруг дернулся и пошел. Батарейцы встали в проеме вагона, разглядывая Москву. Но столицу загораживали склады и скучные пристройки. Домов было почти не видно. Затем посмеялись над заливалой рязанским: его шинель в скатке похожа была на хомут. Лаврухин глядел, улыбался самому себе. Письмо домой уже сложилось в сердце и голове. Осталось записать слова на бумагу. Воспоминания наползали из дальней родимой дали, окутывались. Состав, или ашалон, как говорил рязанский, набирал скорость. Кое-кто успел раскошелить мешки и полакомиться тушенкой. Запах лаврового листа побудил к этому и Лаврухина. Растревожил нехитрую солдатскую кладь, позаимствовал кружку кипятку и размочил галету. Когда галеты выдали первый раз, Лаврухин спутал их с котлетами и сильно стеснялся своего незнания.
Поезд торопился в новую бучу...
Пригодилось после завтрака припасенное для лошадок сенцо... Сенокосом повеяло, когда прилег. О чем они треплются, братья-товарищи? Неужто снова о бабах? Нет, в этот раз другая тематика. Спорят, введут или не введут погоны...
– Какой дурак пулю опять выпустил? – сердился сибиряк. – Любишь ты, рязанский, всякие фигурные данные...
– Нет, братец, – горячится ефрейтор. – Это не пуля, я слыхал сам в штабе, как майор с генералом балакал.
– Да, – соглашаются из другого расчета. – Дыму-то без огня не бывает, вон и у саперов слух этот ходит...
Рязанский горячится всех больше, даже шея его покраснела:
– Ёк-макаёк, это какое же будет званье у Сталина?
Лаврухин дремал. На душе было спокойно. И представился ему сынок Мишка, который, сидя ни лавке, ладит уду, чтобы идти ловить рыбу. Представить рожденную без него Кланьку солдат не мог, хотя и пытался.
* * *Семиклассник Мишка Лаврухин дал деру с лесозаготовок, куда колхоз направлял его заместо матери. Сам напросился, дурачина, не могли отговорить ни мать, ни бабка. Все из-за живых немцев Поволжья. Теперь вот и отвечай за побег... А как получилось?
Вчера с возом сена для колхозных коней в лесопункт была послана счетоводка Лея. Она свалила сено прямо у барачных дверей и уговорила одну девку сгонить лошадь с дровнями обратно. Девка была из соседней с Мишкиной деревни. Ей до смерти напостыло пилить балансы и ночевать в одном бараке с мужиками. «Съездить бы хоть на Рождество, – охала она, – да закропать рукавицы!» А счетоводке Лее, наоборот, надо в райцентр, чтобы купить обнову. Туда и уехала счетоводка на машине, которая возила лес к железной дороге. Девка сперва согласилась, потом отказалась, испугалась тюрьмы. Мишка Билябинец проявил себя решительней.
До деревни считалось двадцать верст. Летом дороги нет, ездили только зимой.
С вечера было теплее, звезды роились не так густо. Темно-фиолетовое бездонное небо не казалось Мишке таким бесконечным, хотя и черным. Теперь же из-за обилия ясных, словно простиранных, звезд оно стало еще чернее. Ох, сколько их высыпало, этих звезд! Мишке почудилось, что кобыла как раз от этого знобко всхрапнула. Бездонная холодная глубина вострила колючий блеск звездного серебра. Звездные, разной величины вороха были бесчисленны. Они мерцали и шевелились как живые, одни крупные, другие поменьше, третьи маленькие, четвертые совсем крохотные, но такие же яркие, как большие. От этого и подумалось Мишке, что до самых ближних вполне бы можно долететь на самолете. Но небесные рои уходили в далекую черную тьму, и лучше совсем не глядеть в ночную жуткую бездну.
Который час? Может, уже Рождество? Нет, нет, сочельник пока. Мишка-то знал, когда сочельник, когда Рождество, потому что как раз в сочельник сестра Мишкина – Кланька – именинница. В позапрошлый сочельник бабушка палила в печи овечьи ноги и варила студень, Мишка грыз горячие бабки, а Манька лодыжки. До войны оба с Манькой бегали по деревне с сочнями. Теперь родилась еще Кланька, но бегать она еще не умеет, и сочней бабушка Устинья, конечно, не напекет. И студня не будет, это уж как пить дать. Потому что идет война. Какой тут студень? Ничего не будет...