Батюшков - Анна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остановимся подробнее на элегии «Таврида», которая уже упоминалась в связи с ранним творчеством Батюшкова. Она может считаться знаковым текстом каменецкого периода, вобравшим в себя ряд важнейших образов.
Стихотворение начинается с характерного для Батюшкова мотива: герой обращается к своей возлюбленной с призывом «скрыться» в Тавриде от преследований рока (вспомним аналогичную ситуацию в раннем стихотворении Батюшкова «Послание к Хлое»). Причины бегства описываются в соответствии с эстетикой романтизма:
Мы там, отверженные роком,Равны несчастием, любовию равны,Под небом сладостным полуденной страныЗабудем слезы лить о жребии жестоком;Забудем имена фортуны и честей…
Таврида была для Батюшкова уголком живой античности — понятно, почему этот край избирается поэтом в качестве убежища для героев стихотворения. Естественность, счастье, любовь, чистота и ясность отношений между людьми — это воплощенный античный идеал, который локализуется в Тавриде, непосредственно связанной с легендарной историей Древнего мира. Таврида предстательствует здесь за весь золотой век классической эпохи.
Южная уютная Таврида противопоставлена «Пальмире Севера огромной». Роскошные «мраморные палаты» Петербурга, предназначенные для холодных (как мрамор) поклонников Фортуны, не располагают к естественному проявлению чувств. Для влюбленных героев с «пламенными сердцами» гораздо больше подходит простая хижина, «цветы и сельский огород»; на фоне этого нехитрого пейзажа в любви и счастье протекает их жизнь. Это дань горацианской традиции.
Описанию Тавриды посвящена вся первая часть стихотворения. Поэт предлагает своей возлюбленной удалиться туда, «где волны кроткие Тавриду омывают». Впервые в своей поэзии Батюшков использует для изображения морской стихии такой эпитет (ср.: «ярые волны» — «Воспоминания»; «свинцовые волны» — «Тень друга»; «грозный океан» — «Разлука»). Тишина и умиротворенность крымской природы соответствуют внутреннему покою человеческой души. «Фебовы лучи» тоже щадят это благословенное место: они не палят, а «с любовью озаряют» его. Феб посылает свои лучи со «сладостного неба». Картина завершена: кроткое море, сладостный небосвод и освещенные мягким солнечным светом окрестности. Кротость и любовь, царящие в природе, мгновенно умиротворяют души терзаемых несчастьями героев: «Под небом сладостным полуденной страны / Забудем слезы лить о жребии жестоком, / Забудем имена фортуны и честей». Батюшков анафорически повторяет слово «забудем»: забвение тяжелого прошлого — главный залог счастья.
При описании пейзажа Батюшков использует почти кинематографический прием: показанное крупным планом изображение уступает место частностям. Объектив камеры как бы выхватывает различные подробности природного ландшафта, которые вместе составляют неразрывное гармоническое единство. Камера движется дальше, и перед умиленным зрителем возникает изображение простого жилища героев:
В прохладе ясеней, шумящих над лугами,Где кони дикие стремятся табунамиНа шум студеных струй, кипящих под землей,Где путник с радостью от зноя отдыхаетПод говором древес, пустынных птиц и вод;Там, там нас хижина простая ожидает…
В этом описании все движется: ясени шумят, дикие кони бегут, студеные струи кипят, деревья, птицы и воды находятся в непрерывном диалоге друг с другом. С этим незамирающим движением контрастирует неподвижность отдыхающего в тени путника (впрочем, движение заключено в самом слове «путник»), Батюшков мастерски передает ощущение «живой жизни». Таврида — это для него не застывшая античность, не легендарный оставшийся в далеком прошлом золотой век, а существующий вне времени рай на земле.
Вторая часть элегии — это описание возлюбленной поэта, многими своими чертами напоминающей Лауру. «Таврида» начинается с обращения к ней: «Друг милый, ангел мой!..» (ср. с еще более развернутой формулой, употребленной поэтом в элегии «Воспоминания», 1815: «Хранитель ангел мой, оставленный мне богом!..»). Примерно то же говорил о Лауре Батюшков в своей статье о Петрарке: «…Лаура его есть ангел непорочности». И далее: «Для него Лаура была нечто невещественное, чистейший дух, излившийся из недр божества и облекшийся в прелести земные»[368]. Вообще тема причастности Лауры к вечной славе, понимаемой в христианском духе, чрезвычайно занимала Батюшкова. В своей статье он постоянно подчеркивает возвышенность, духовность чувств Петрарки к своей возлюбленной, считая, что именно отношение к ней как к «ангелу непорочности» помогло поэту воспринять смерть Лауры как «торжество жизни над смертью». «…Он, — писал Батюшков, — надеется увидеть Лауру в лоне божества, посреди ангелов и святых…»
Описание внешности героини в «Тавриде», по большому счету, не выходит за рамки всех прочих подобных описаний, включая и лирику Батюшкова раннего, анакреонтического, периода. Петрарка, оказывается, и здесь приложил свою руку[369]. В цитированной уже нами статье о нем Батюшков обращает особое внимание на один из излюбленных мотивов своего кумира — мотив цветов: «Рождающаяся любовь, ревность, надежда, одним словом, вся суетная и прелестная история любви изъясняется посредством цветов»[370]. Сам Батюшков использует ту же «цветочную» символику для изображения молодости, красоты, всех оттенков страсти, а также духовного и физического умирания. Поясняя невозможность точно перевести стихи Петрарки, Батюшков применяет тот же самый прием: «Кстати о цветах: слог Петрарки можно сравнить с сим чувствительным цветком, который вянет от прикосновения». В «Тавриде» возлюбленная поэта традиционно сравнивается с цветком — «Румяна и свежа, как роза полевая». В статье о Петрарке Батюшков приводит свой прозаический перевод отрывка из сонета CXXVII: «Если глаза мои остановятся на розах белых и пурпуровых, собранных в золотом сосуде рукою прелестной девицы, тогда мне кажется, что вижу лице той, которая все чудеса природы собою затмевает. Я вижу белокурые локоны ее, по лилейной шее развеянные, белизною и самое молоко затмевающей; я вижу сии ланиты, сладостным и тихим румянцем горящие! Но когда легкое дыхание зефира начинает колебать на долине цветочки желтые и белые, тогда вспоминаю невольно и место, и первый день, в который увидел Лауру с развеянными власами по воздуху, и вспоминаю с горестию начало моей пламенной страсти»[371]. По тонкому замечанию В. Э. Вацуро, «из этого описания сам Батюшков брал элементы своих идеализированных женских портретов с метафорическими уподоблениями розам и лилеям, с устойчивым мотивом „зефира“, развевающего волосы возлюбленной…»[372]. И хотя в разбираемом нами стихотворении Батюшков заменяет белоснежную шею на «снегам подобну грудь», а также заставляет «летающей Зефир» не просто развевать волосы, но и обнажать тело возлюбленной (и даже употребляет невозможное в таком контексте для Петрарки слово «сладострастие»), его текст по-настоящему сладострастным назвать нельзя. Увидев манящие прелести своей подруги, герой «не смеет и вздохнуть: / Потупя взор, дивится и немеет». Он «дивится и немеет», помня о том, что созерцает высокую, непорочную красоту. Заметим, кстати, что батюшковское описание внешности героини напоминает еще один, на этот раз живописный сюжет — «Рождение Венеры» Боттичелли[373]. Богиня любви прекрасна, но вызывает восхищение, а не вожделение. Таково отличие любовной лирики Батюшкова 1815 года от его ранней анакреонтики.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});